Святая ночь(Сборник повестей и рассказов зарубежных писателей)
Шрифт:
— Еще хоть немножко… подожди…
Он смотрел неотрывно и не мог наглядеться на фигуру, от которой исходил бледный свет.
Потом отец Нивен кивнул, и такая печаль переполняла его, будто меньше часа назад вернулся он к себе с настоящей Голгофы. Но вот уже прошел час. И на песке у моря Галилейского гасли угли.
— Если… если я отпущу тебя…
— Ты должен, обязательно должен!
— Если отпущу, обещаешь…
— Что?
— Обещаешь снова прийти?
— Прийти?
— Раз в год, о большем я не прошу, раз в год приходи сюда, к этой купели, в это же самое время…
— Приходить?..
— Обещай! О, мне обязательно нужно, чтобы это повторилось. Ты не знаешь, как это для меня важно! Обещай, иначе я не отпущу тебя!
— Я…
— Дай обещание! Поклянись!
— Обещаю. Клянусь.
— Благодарю тебя, благодарю!
— В какой день через год я должен буду вернуться?
По щекам отца Нивена катились слезы. Только с большим трудом вспомнил он, что собирался сказать, а когда заговорил, то с трудом мог себя расслышать:
— На пасху, о боже, да, на пасху в следующем году!
— Очень прошу тебя, не плачь. Я приду. На пасху, ты говоришь, на пасху? Я знаю ваш календарь. Приду обязательно. А теперь… — бледная рука с раной на ладони шевельнулась в воздухе, умоляя безмолвно. — Я могу уйти?
Отец Нивен сцепил зубы, чтобы не дать вырваться наружу воплю отчаяния.
— Благослови меня и иди, — сказал он.
— Вот так? — спросил голос.
И рука протянулась и коснулась его, легко-легко.
— Скорей! — крикнул отец Нивен, зажмурившись, изо всех сил прижимая к груди сжатые в кулаки руки, чтобы они не протянулись, не схватили. — Уходи скорей, пока я не оставил тебя здесь навсегда. Беги. Беги!
Бледная рука коснулась его лба. Тихий и глухой звук убегающих босых ног.
Отворилась дверь, открыв звезды, потом захлопнулась.
И эхо долго носилось по церкви, ударяясь об алтари, залетая в ниши, будто металась бестолково, пока не нашла выход в вершине свода, какая-то заблудившаяся одинокая птица. Наконец церковь перестала дрожать, и отец Нивен положил руки себе на грудь, словно говоря себе этим, как вести себя, как дышать; как стоять неподвижно, прямо, как успокоиться…
Потом он пошел неверными шагами к двери и схватился за ручку, обуреваемый желанием распахнуть ее, посмотреть на дорогу, на которой сейчас, наверно, никого уже нет — только вдалеке, быть может, убегает фигурка в белом. Он так и не открыл дверь.
Отец Нивен пошел по церкви, заканчивая ритуал запиранья, радуясь, что есть дела, которые нужно сделать. Обход дверей длился долго. И долго было ждать следующей пасхи.
Он остановился у купели и увидел, что вода в ней чистая. Зачерпнул рукой и освежил лоб, виски, щеки и глаза.
Потом прошел медленными шагами по главному проходу и упал ниц перед алтарем и, дав себе волю, разрыдался. Услышал, как голос его горя поднимается ввысь и из башни, где безмолвствует колокол, падает в муках вниз.
А рыдал он о многом.
О себе.
О Человеке, что был здесь совсем недавно.
О долгом времени, которое пройдет, прежде чем снова откатят камень и увидят, что могила пуста.
О времени, когда Симон Петр снова увидит здесь Духа и он, отец Нивен, будет Симоном Петром.
А больше всего рыдал он потому, о, потому, потому… что никогда в жизни он не сможет никому рассказать об этой ночи…
Ральф Эллисон
ИЮНЬСКИЙ ДЕНЬ
Перевод Р. Рыбкина
Июньский день, и он стоит, облокотившись о аналой, и, лучась улыбкой, смотрит на их лица, а потом на меня — убедиться, что я не забыл свою роль, — и подмигивает мне своим большим, словно в красной оправе глазом. И женщины смотрят то на него, то на меня с тем светлым, каким-то птичьим обожанием на лице, склонив голову набок. И он начинает:
— В этот день, братья и сестры, когда мы собрались вместе вознести хвалу господу и отпраздновать наше единение, — в этот день, когда мы сбросили с себя цепи, давайте начнем с того, что заглянем в гроссбух. Давайте в этот день избавления взглянем на знаки, запечатленные на наших телах и на живой скрижали наших сердец… Давайте расскажем себе нашу историю…
Замолкает, смотрит вниз, широко улыбаясь…
— Никого другого она все равно не интересует, так давайте же займемся ею сами да и извлечем из нее для себя урок.
И поблагодарим за нее Бога. Но давайте не будем держать себя и слишком торжественно, потому что событие, по случаю которого мы собрались здесь, счастливое. Преподобный Блисс вон там, напротив меня, будет представлять молодое поколение, а я постараюсь рассказать все так, как было рассказано мне. Вы только посмотрите на него — он приготовился, он рвется начать, потому что знает: истинный проповедник — это в некотором роде просветитель, и мы, чтобы по-настоящему понять, как далеко нам еще идти, должны сначала узнать свою историю. Вы уже слышали его и знаете, что проповедовать он умеет.
— Аминь! — ответили они все, и я взглядом проповедника посмотрел в их сияющие глаза, готовясь своим голосом-пикколо поддержать звучание его баритона.
— Правильно, аминь, — сказал он. — Мы, целых пять тысяч, сошлись здесь вместе в этот праздничный день. Почему? Раньше мы не собирались. А сейчас ведь вот собрались. Но как случилось, что мы собрались? Отчего, почему именно здесь, в этих лесах; до которых путь из города всегда был так долог? Как, по-вашему, преподобный Блисс, с такого вопроса начать можно?
— Благослови вас бог, преподобный Хикмен, с этого, по-моему, нам начинать и надо. Мы, молодое поколение, до сих пребываем в неведении. Так, пожалуйста, сэр, расскажите нам, как это случилось, что мы оказались в нашем нынешнем положении и на этой земле…
Нет, только не возвращаться снова к тогдашнему мне, только не к той шести-семилетней кукле старого чревовещателя, одетой в белый вечерний костюм. Не к этому шарлатану от рождения — неужели я должен обязательно себя казнить?