Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Что нар-роду нужно? Хлеб, знан-ние, гр-рамотность. Да. Где у нас Европа? Я вас спрашиваю, Европа где? Тьма, суеверие. Где больницы-с, где шоссе? Вы клерикал, о. Нил, я уж знаю!

– Это вы оставьте, прошу покорно. Вы, кажется, не совсем в порядке, Фаддей Ильич, если сочли меня католиком. Я русский священник, сорок лет учу и до конца дней буду проповедовать Евангелие, так как это высочайшая истина-с…

– Ну, вы учите, – а другие что? Доносы на учителей пишут, зайцев травят?

– Я тогда же понял-с, что вы рассказали про о. Петра, чтобы унизить наше сословие. Это не делает вам чести, Фаддей Ильич.

– Нич-чего не нужно, ни цер-рквей ваших, ни благочинных… я за мелкую земскую единицу.

И Фаддей Ильич, наливая себе пива, гремел против церкви. Пришла полночь, посветлело; перепел кричал во ржах, запели петухи; когда о. Нил встал, небо на востоке посветлело.

– Извините, Фаддей Ильич, но, если вы так выражаетесь о святыне, я не могу больше присутствовать.

– Да что такое? Что я говорю? Клерикал вы, право!

– Нет-с уж, увольте. Л старый человек, и, хотя каждый волен по-своему думать, мне пора, все же-с.

Он стал искать шляпу.

«Фу, черт, кажется, очень уж старика-то нажег, правда. Вот, выпьешь, – язык и раззвонится».

– Па-азвольте, нет, о. Нил, я вас не пущу-у, нет. Вы обиделись, я уж вижу, я хозяин, и к тому же вы прек-краснейший человек, я же не могу вас так… в огорченном состоянии…

Он встал и нетвердо, улыбаясь полупьяно, загородил о. Нилу дорогу.

– Нет, уж я пойду. И пора, пора мне.

– Ну, послушайте, вот; ну, простите меня. Я человек горячий, я действительно нек-т-р-рых по-пов не люблю, но не вас – нет, не-е-т. Хорошо: пусть там школы школами, а церкви церквами. Школы будут для школ, мужики для мужиков, а церкви для церквей. Только вы сами не должны уходить… Нет-т.

О. Нил улыбнулся. Фаддей Ильич был так смешон, – толстый, растопыренный, со смущенным лицом, что сердиться на него было трудно. «Ах, неразумие, неразумие, – подумал о. Нил, – и вино. До чего распаляет человека».

– А если я про надоровского батюшку – это не от злобы. Ну, что он? Ну, поскакал? Так ведь дрожал-то после сколько. Нет, это я без злобы.

О. Нил вздохнул и сел на ступеньку.

– Что мы с вами, враги, что ли? Фу ты, Господи Боже! Даже жарко стало.

Он отер пот и сел рядом с о. Нилом.

– Да, вы говорите: стекол нет? На сто рублей?

Они сразу стали тише, не верилось, что за десять минут эти люди чуть не поссорились.

– Я так и размышляю, – говорил о. Нил. – Если бы где-либо у знакомого купца попытать, с уступочкой… для храма.

– М-м… с уступочкой.

Фаддей Ильич вздохнул.

– Это надо обмозговать, о. Нил, обмозговать.

Но, перебрав несколько фамилий, все не могли они остановиться ни на чем.

Тогда Фаддей Ильич вдруг крякнул, сказал:

– Знаю. О. Нил, не беспокойтесь. Я хозяин, я вас обидел… стекла вам будут.

– Как же вы думасте-с?

Фаддей Ильич пыхтел, был грустен.

– Да уж везет вам, что тут! Третьего дня старушку, нынче меня.

Но потом он захохотал, обнял о. Нила.

– Пузо-то, пузо-то, – хлопал себя по животу, – толстый дурак, дал-таки себя объехать. Ну, уж я даю стекол, я, что там.

О. Нил смеялся и благодарил, хотя не очень верил.

– Вы серьезно?

– Дворянин-с, дворянин! Уж я вам говорю!

Фаддей Ильич покрутил ус. Вид его снова стал величествен.

Когда о. Нил возвращался, уже светало. Он был в отличном настроении и думал о церкви. Одно его немного смущало: отчего все меньше становится истинно верующих? Над ними, священниками, часто смеются, в церковь, действительно, ходят мало. «Надо певчих завести, певчих, – соображал он, – из учеников. Пусть стараются. Православные любят пенис». Эта мысль его утешила. Почти у калитки дома он остановился… В сереющей мгле, за рекой, виднелись копны; Венера у горизонта сияла слезой – мир был так мирен, сладостен, нежен, как стих акафиста. Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков.

Матушка еще не спала и собиралась упрекать его; он тотчас рассказал ей все, как было.

1913

Люди Божии*

1. Домашний лар

Он родился в усадьбе, зимой, третьим сыном черной кухарки. Мать была ему не очень рада и не очень не рада. Как и все в деревне, должен был он произрастать естественно, а там – что Бог пошлет. Он и произрастал. Сколько нужно – кричал; сколько нужно – сосал; и думалось, во всем пойдет по стопам братьев – бойких и живых ребят.

Но на третьем году выяснилось, что он не ходит; минуло четыре, пять, он не говорил, лишь начал ползать, выгибая дугой ноги… Глаз его смотрел вбок – не плохой, карий глаз, но выдавал вырождение. Мать тужила. Было жаль, что из него не выйдет работника, как из Сережи или Алексея, но, по русско-бабьей склонности, любила она его больше, чем других, жалела. Старшие росли быстро. Они вели жизнь деревенских ребят, зимой гоняли на салазках, летом ловили в речке раков, мучили птиц, кошек. Младший же сидел на печке, сиднем, как Илья Муромец. Он почти не рос. Время неслось над ним незаметно. Весь его мир – печка, мамка, да несколько звуков, неизвестно что значивших. Но это же время, сделавшее братьев крепкими мальчуганами, вывело и его на улицу. Сначала робко, боясь упасть, ковылял он в братниных валенках; потом окреп, стал ходить, даже бегать. Гимназический картуз явился на голове, взор повеселел; к семи годам с победным криком мог он носиться по усадьбе, волоча рогожу, дохлую ворону – босой, в коротких штанишках, рваной кацавейке; она пестрела красными дырами.

К нему привыкли, даже полюбили. Нравом он смирен, оживлен, хотя обидчив. Иногда мать подшлепнет его, он рыдает; но тогда белая кухарка даст ситного – горе забыто. Он бегает целый день, летом. На всех путях в усадьбе можно его встретить. Он говорит мужчинам «папа», снимает картуз; женщины все «мама». У него есть свой язык, полуптичий, полузвериный; верно, самые первые люди на земле так говорили. Когда слов не хватает – изобразит жестом, действием: присядет, пробежит, помычит по-коровьи или побрешет. Замечательно умеет куковать. Лучше всех понимают его дети. Он рыцарь барской девочки. Ей четыре года, ему восемь. Ростом они одинаковы; говорит она бойко, о чем угодно; он – лишь с ней. Она понимает такие фразы:

Он (указывая на отца): «Бахи – махи, лу (подымается на цыпочках, к небу), э-э».

Значит: «Пусть папа влезет на дерево, пилить ветки». Он ее неизменный спутник, кавалер, телохранитель; он рвет ей цветы, собирает грибы; когда нужно, целомудренно отвертывается, весело и покорно возит ее в колясочке, работы деда; отгоняет гусей, зовет маму, все свершает ясно и толково, что она ни скажет. И одна у него скромная дневная радость: когда на балконе пьют чай, он является, снимает гимназический картуз и тихо говорит: «Хай». Ему дают большую чашку жиденького чая; он прилаживается на лестнице; голова его коротко острижена, легкими вавилонами; в руке он держит блюдце, дуст, закусывает кусочком сахара, и блаженство можно прочесть на его лице. Выпив, подает чашку снова; ему опять наливают, как прочно заведено, – точно маленькому домашнему божку, нехитрому лару древних. Он выпивает четыре, пять чашек и, когда больше не хочет, положит чашку набок, как принято в людской. Он уйдет. Но куда бы ни выйти, всюду его встретишь; как настоящий обладатель усадьбы, он кружит по ней, иногда дразнит индюков или вытаскивает гвозди; и будто бы он ничего не делает, но он живет, он часть общей жизни; он скажет вам что-нибудь на своем языке, засмеется и убежит, повинуясь собственным настроениям. Он веселится, если сказать ему на его же наречии: «бахи-баха», – слова неизвестные, загадочные.

Поделиться с друзьями: