Святая с темным прошлым
Шрифт:
– Ишь, как далеко вы метите, господин подполковник! – с изрядной долей иронии в голосе, заметил секунд-майор Шипилов.
– Я для того артиллерийскую школу кончал, – с легкой улыбкой отвечал Кутузов, – чтобы в цель попадать наверняка.
– И как же вы предполагаете их к нам расположить? – осведомился Кохиус.
– Для начала следует им подношения сделать, – уверенно сказал Кутузов. – Но этого мало: подарками прав не приобретешь. А вот внимание они должны оценить, особенно если навещать их регулярно, поздравлять с праздниками, разговоры вести…
– На каком же, позвольте узнать, языке?
– На турецком, – уверенно отвечал Кутузов. – Местные образованные люди им обязательно владеют, и я во время службы в 1-ой армии достаточно бегло выучился на нем говорить.
Горницу татарского дома, где происходило собрание, окутало молчание. До сих пор ни у кого и мысли не возникало завязать дружбу с неприятелем!
– О чем нам с ними вести разговоры? – неприязненно задал вопрос Шипилов. – Не о планах же наших по удержанию Тавриды!
– Вовсе нет! – живо откликнулся Кутузов. – Следует убедить их в том, что новая власть в нашем лице желает им только добра и готова оказывать посильную помощь. Кто поумнее должен понять, что полезнее быть с нами в ладу – ведь полуостров все равно останется за Россией.
– Что ж… – неуверенно произнес Кохиус, – что ж… Если вы, господин подполковник, сами возьметесь за это дело, то почему бы, право, не попробовать? Уж хуже-то всяко не будет!
– Буду счастлив исполнить это поручение, ваше превосходительство! – поклонился Кутузов.
XXIV
«…Не я его спасла, но Господь, меня направивший и открывший мне то, что для других сокрыто было …»
Ночи не было. Как в преисподней, полыхало вокруг Василисы море страдания, выплескивались из него крики и стоны, и ужас брал ее от того, что кричат не женщины, готовые взвыть от любой малости, а мужчины, коим само естество велит держать свою боль за крепко стиснутыми зубами.
Яков Лукич, бесчувственный от усталости, спал мертвым сном в отведенном для него отделении лазарета, а Василиса, хоть и тоже с ног валилась, чувствовала: сна ей не видать. Как смежить веки, когда скалится смерть и справа от себя, и слева, вцепляется нагло в свою добычу и начинает пожирать ее заживо, а ты и отпора ей дать не можешь, как солдат в бою без ружья! Все немногое, что было в их силах, они с Яковом Лукичом сделали честно, а дальше у каждого своя судьба: у кого-то по жилам пойдет антонов огонь [13] и в считанные дни спалит страдальца, кто-то станет медленно выкарабкиваться к жизни, а кто-то, бинтуй его, не бинтуй, изнутри кровью истечет. И остается лишь наблюдать с сердечной болью, кто возвращается в мир, а кто отходит в вечность.
13
Так называлось заражения крови.
Тому пехотинцу, коему осколком гранаты срезало кисть руки, считай, повезло: рана чистая, хоть калекой, да выживет малый. Кровь из него, как сняли наложенный на поле боя жгут, полилась, точно квас из бочонка. И Василиса, крепко сжимая дергающуюся культю, еле сдерживалась, чтоб не отпрянуть с визгом, пока Яков Лукич раскалял обломок сабли и прикладывал к ране. От запаха горелого мяса на девушку накатила дурнота, но кровь унялась, а раненый, бившийся и стонавший, побелел и затих. Повезло и егерю с плечом, простреленным навылет: и ковыряться в ране нечего; промой ее водой, прижги спиртом и оставь его, сомлевшего от такого прижигания, приходить в себя. С тем же гренадером, у которого пуля в животе застряла, чисто мучение вышло: дали ему глотнуть и спирта, разбавленного водой, и махорки накуриться до бесчувствия, и попытались зондом, а затем, как сознание от боли потерял, и пальцами нашарить сплющенный свинец в его внутренностях. Да без толку, лишь истерзали понапрасну.
– Меньше, чем через неделю отойдет, – еле слышно сказал Василисе врач, отходя от его постели.
– Нешто ничего поделать нельзя? – горестно спросила Василиса.
– Можно! – усмехнулся Яков Лукич. – Настоем сонных трав его напоить, чтобы заснул и больше в себя не приходил.
Возле этого солдата и замерла сейчас девушка, проходя по лазарету. Было ей невыносимо видеть, что обреченный на смерть так могуч и силен, и так мужественно хорош собой, не обезображенный даже страданием, с волнистыми русыми волосами, хоть и взмокшими от пота, но красиво обрамляющими твердое, как из дерева вырезанное лицо. Как древесный же ствол, крепкая шея, плиты мускулов на просторной, часто вздымающейся от дыхания груди… И все это телесное совершенство в считанные дни пожрет смерть, а останки ее пиршества лягут в землю.
Раненый точно почувствовал ее мысли. Тяжело приподняв веки, посмотрел на девушку нездорово блестящими, готовыми сей же час закатиться от слабости глазами:
– Что, сестрица, не жилец я?
Василиса опустила взгляд: не было в ней ни капли сил, чтоб обнадеживающе солгать.
– Помолись тогда за меня, – попросил солдат, – чтобы помирал я без лишних мук.
Василиса кивнула, изнемогая от жалости.
– Как поминать-то тебя в молитвах? – тихо спросила она.
– Федором.
Василиса присела на край его постели. Донельзя хотелось ей сказать ему хоть что-то во утешение, но была она вымучена настолько, что никаких верных слов не шло на язык. Федор же, видя ее неподдельное сочувствие, пробормотал:
– Что за судьба у меня такая нескладная! Сперва жену схоронил – разродиться не смогла, а теперь и самому прежде срока помирать, что ли? Я и в солдаты-то не должен был идти – в прошлый набор брата взяли.
– Что ж забрили тебя? – печально удивилась Василиса. – Или смутьяном был?
– Да какой там смутьяном! Пропал ни за грош. Все из-за попа одного окаянного…
Василиса застыла с напряженной спиной.
– Помещице нашей припала охота театр себе соорудить, ровно как в столицах. Я там и плотничал, сидел на верхотуре. А топор иной раз рядом на стропила клал, чтоб передохнуть мне, значит. Тут поп явился кропить. А я повернулся неловко, топорище задел. Топор – вниз. Ну, попа и пришибло насмерть. Вот и вся моя вина.
Василиса сидела, окаменев, бессмысленно глядя в темноту лазарета. Оставалась у нее лишь одна последняя лазейка для надежды:
– А родом ты откуда будешь? – еле выговорила она.
– Из-под Калуги.
Словно только что жарко натопленный дом, в котором разом вышибли все окна и двери, выстудив его в одночасье, оледенело все у девушки внутри. Батюшка, как живой, явился перед ней, и полетели, сменяя друг друга мысленные картины, на которых он тихо подсказывал ей во время чтения вечернего правила слова молитвы, зычно восклицал в озаренном свечами полумраке: «Миром Господу помолимся!» и озабоченно склонялся над ее разбитой коленкой, на которую тетка равнодушно махнула рукой: до свадьбы, мол, заживет. Подступившее рыдание не давало ей вздохнуть, и справиться с ним не было никакой мочи.
А Федор тем временем продолжал бормотать:
– Сдохну тут, как собака, из-за этого попа, будь он трижды неладен!
Едва не брызнувшие слезы Василисы тут же пересохли. Яростный штормовой ветер ревел теперь в ее душе, ненависть трясла ее, заставляя дергаться лицо, дрожали губы, едва не извергая злобные слова обвинения. Рывком поднялась она с постели умирающего, еле сдерживаясь, чтоб не прокричать ему в лицо все, что так и вскипало на языке.
– Сестрица, ты куда?
Василиса остановилась, обернулась. Федор смотрел на нее умоляюще, взглядом заклиная не оставлять его наедине с приближающейся смертью. И захотелось вдруг девушке закричать во весь голос, чтоб хоть немного дать выход тому, что завывало и бесновалось у нее внутри.