Связь времен
Шрифт:
Далее. «Верховная власть с неопределенным, т. е. неограниченным пространством действия…», несомненно, была одним из главных свойств московского государственного порядка, но было бы неверно рассматривать ее как особенность, то есть как черту, выделяющую Россию из ряда других европейских государств. Власть с неограниченным пространством действия — это не национальная особенность, а сущность всего европейского абсолютизма. Филипп II и Людовик XIV представляли собой тип европейского монарха нисколько не менее абсолютного, чем московские цари, а Карл I Стюарт даже накануне казни продолжал в споре со сторонниками парламентаризма отстаивать принцип монархической власти с неограниченным пространством действия.
Если у Ключевского принятие свойства за особенность имело характер скорее неточности, поскольку он не проводил сравнения между Русским государством и другими европейскими державами, то под пером современных западных историографов России это уже более чем ошибка: это прием очернения и клеветы. Так, ни один сколь-либо пространный экскурс в историю Московии не обходится без ссылки на записки о ней барона Герберштейна, побывавшего при дворе Василия III в качестве посла германского императора дважды — в 1517 и в 1526 годах. Очень часто приводится и выдержка из этих записок, где германский дипломат характеризует власть московского государя:
«Властью, которую он применяет к своим подданным, он легко превосходит всех монархов всего мира; и докончил он также то, что начал его отец, а именно отнял у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления; всех одинаково гнетет он жестоким рабством, так что, если он прикажет кому-нибудь быть при его дворе, или идти на войну, или править какое-либо посольство, тот вынужден исполнять все это на свой счет; он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» [ 5 ].
Слова «всех одинаково гнетет он жестоким рабством… распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» выделяются западными историографами курсивом, и дальше начинаются их псевдоглубокомысленные рассуждения о принципиальном различии европейской монархии и русской; о том, что последняя, будучи наследницей татарских ханов и византийских басилевсов, являла собой яркий пример азиатской деспотии; о «цезарепапизме» московских государей, подчинивших светской власти духовную и добившихся на этой основе их слияния, и т. д. Заодно приводятся также свидетельства английских купцов второй половины XVI века о том, что в Московии «черные» сословия задавлены тяглом, что правительство по собственному разумению, не встречая никакого сопротивления, увеличивает старые подати и вводит новые.
Из всего этого делается вывод об исконной любви русского народа к рабскому состоянию и о том, что Россия была азиатской державой. Характерно, однако, то, что ни один из современных западных псевдоисториков России, цитирующих рассказы о ней европейских путешественников, никак не сопоставляет эти рассказы между собой, не подвергает их научному анализу. Это, впрочем, и понятно: объективный научный анализ привел бы исследователя к заключениям, очень отличным от тех, что диктуются заранее поставленными политическими целями. Доказывают только то, что и требуется доказать.
Проведем же некоторые сопоставления сами. Германский барон усматривает особую тиранию московских государей в том, что они (Иван III и Василий III) отняли «у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления», в том, что бояре должны были оставаться при дворе или отправляться в посольство за свой счет, в том, что власть великого князя распространялась не только на мирян, но и на церковь. Однако ни один из английских купцов не подтверждает этих упреков. А французский дворянин Маржерет, побывавший в качестве наемника на русской военной службе, не разделяет негодования англичан по поводу чрезмерных налогов, отягощающих купечество и крестьянство. В чем же тут дело?
Дело в том, что каждый иноземец наблюдал Россию со своей национальной и социальной точки зрения, отмечая в первую очередь как раз те черты, которые составляли контраст положению в его собственном отечестве. То, что политическая карта Германии в XVI веке вполне походила на лоскутное одеяло, сшитое белыми нитками из фактически независимых феодальных владений; то, что в ней города и замки принадлежали князьям и более мелким владельцам; то, что католическая церковь и духовенство подчинялись не императору, но папскому престолу, и, конечно, то, что путевые расходы и издержки на дипломатическое представительство покрывались не из личного кармана посла, а за счет императорской казны, — все это, понятно, представлялось барону Герберштейну естественным и справедливым, а противоположные германским русские порядки чем-то чудовищным и деспотичным. Представители же более передовой Англии, уже вступившей в период абсолютизма, воспринимали как само собою разумеющееся именно те черты Московии, которые особенно сильно шокировали немецкого дипломата. И опять-таки по вполне понятным причинам: Генрих VII Тюдор (1485–1509) не только захватил все «города и укрепления», принадлежавшие ранее феодальной знати, но и приказывал в ряде случаев разрушать стены рыцарских замков, а Елизавета I после подавления феодального мятежа в 1569 году окончательно завершила дело своего деда. Россия ту же задачу решила несколько раньше — при Иване III (1462–1505). Генрих VIII в 1534 году рвет отношения с папским Римом, провозглашает себя посредством парламентского акта главой англиканской церкви и тем самым начинает «применять» свою власть к духовным так же, как и к мирянам», говоря языком Герберштейна. В России тот же, по сути дела, процесс отделения русской национальной церкви от вселенской православной, разрыв связей с константинопольской патриархией и упрочение фактического, если не формального, главенства великого московского князя в церковных делах происходит веком раньше, после отказа присоединиться к Флорентийской унии (1439 г.). Не только русские бояре, но и английские аристократы эпохи Тюдоров за свой счет выполняли и придворные и дипломатические функции; знаменитый Уолсингем, посол Елизаветы I при французском дворе, даже разорился на создании английской секретной службы в общеевропейском масштабе. Что-то не видно пока специфически азиатских свойств в московском государственном устройстве.
Как?! А возможность московских государей «распоряжаться беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» — разве эта особенность России не выделяет ее из Европы и не переносит в Азию? Вместо ответа стоит, пожалуй, открыть исследование Ипполита Тэна, посвященное «старому порядку» во Франции. «По средневековым преданиям он (король) есть повелитель и собственник Франции и французов… Франция принадлежит им (королям) точь-в-точь так, как какое-нибудь поместье принадлежит своему владельцу… Основанная на феодальном вотчинном праве, королевская власть… представляет не что иное, как наследственную собственность…» [ 6 ]. При всем желании, если только сохранить минимум объективности, нельзя обнаружить сколь-либо принципиальное различие в объеме и содержании власти, выросшей из домена первых Капетингов в Иль-де-Франс и из вотчины потомков Калиты. И степень обложения податных сословий, в частности, вряд ли была в королевской Франции ниже, чем в царской России. «Вследствие чрезвычайности и произвольности своих денежных претензий казна делает всякое владение ненадежным, всякое новое приобретение напрасным и всякое сбережение смешной глупостью, потому что народ пользуется в действительности только тем, что ему удается утаить от казны» [ 7 ], — эти «азиатские черты» проявляются на берегах Сены и Луары с не меньшей отчетливостью, чем в Окско-Волжском междуречье.
Итак, «своеобразие» Московии в большинстве случаев оборачивается свойствами, роднящими Россию с той или иной западноевропейской страной. Это и понятно: вся Европа, от Атлантики до Волги, в течение средних веков прошла, раньше или позже, через одни и те же этапы развития феодального способа производства и соответствующие этим этапам формы государственного устройства. Разумеется, в рамках единого способа производства могли быть и были значительные вариации (так, крепостное право окончательно исчезло в Англии уже в XIV веке, в Германии оно возродилось в XVI веке и просуществовало вплоть до наполеоновских войн, а в Норвегии феодальная зависимость крестьянства никогда не превращалась в крепостное состояние), но, как бы ни велики были эти расхождения, они являли собой вариации на одну тему. То же самое следует сказать и относительно государственно-правовой надстройки.
Понятно также и то, почему ни Киевская Русь ровно ничего не приобрела в смысле своего государственного порядка от близкого соседства с хазарами, печенегами и половцами, ни Московская от своего подчинения Золотой Орде. Хазарская держава, объединения печенежских и половецких племен, Золотая Орда, как и вся империя Чингисханидов, даже на вершине своего военного могущества оставались всего лишь примитивными государственными формами кочевого феодализма, а кочевой феодализм в отличие от оседлого представляет собой тупик на пути социального развития. Возникновение городов, этих центров цивилизации, повсеместно происходило из отделения ремесел от земледелия, но, для того, чтобы у кочевого народа ремесла выделились из скотоводства, он должен осесть на землю, перестать быть кочевым. Если такой опыт ему удается, то он выходит из тупика и подобно другим оседлым народам создает свою государственность и культуру. История арабского халифата и великой арабской цивилизации служит тому наиболее ярким примером; не случайно арабы обозначили одним словом «хадара» и оседлое состояние и цивилизацию, противопоставив ему понятие «бадия» — кочевничество и пустыню. Но если переход к оседлости не происходит, то не находится места и разделению труда внутри кочевого общества; отсутствие же сколь-либо развитых ремесел и, самое главное, собственной зерновой базы делает невозможным и интенсификацию скотоводства. Оно может развиваться лишь экстенсивно, вытаптывая поля земледельческих народов и превращая их земли в пустыню. Застойный характер производительных сил и производственных отношений в кочевых объединениях типа Золотой Орды делает невозможным дальнейшее развитие государственности, материальной и духовной культуры. Можно было согнать в Сарай ремесленников из Руси и Хорезма, можно было заставить их трудиться на татарского хана, но невозможно было ввести их труд в качестве органического элемента в кочевой быт, и к тому же кнут, как известно, очень плохой стимул к повышению производительности труда. Были арабские философы половецкого или вообще тюркского происхождения, но никогда не было половецких или татаро-монгольских философов, правоведов, теоретиков государственного устройства. Москва, очень охочая, вообще говоря, к перенятию ценного заграничного опыта, ничего не взяла у Золотой Орды в сфере политики и идеологии просто потому, что там нечего было брать.
Следует ли, однако, из того, что очень многие «оригинальные» черты Московии при достаточно внимательном рассмотрении заметно теряют свою экзотичность, «азиатскую» окраску и «исконно русский» аромат, — следует ли из этого факта полное отсутствие какого-либо своеобразия в русской истории? Конечно, не следует. История Московской Руси, как и всякой другой европейской страны, являет собой вариацию в границах единой общественно-экономической формации и в качестве таковой должна иметь действительно специфичные, своеобразные, действительно неповторимые черты. Какие же именно?