Сын негодяя
Шрифт:
Она вздохнула с облегчением. Наконец-то. Мы квиты.
Прощаясь со мной за руку на крыльце, она спросила:
– И когда это покажут по телевизору?
Я улыбнулся. Какой телевизор? Ни камеры, ни микрофона, ни съемочной группы.
– Но я думала, вы журналист! – возмутилась она.
– Да, но работаю в газете.
Легкое разочарование:
– А, газета, ну да…
Мадам Тибоде повернулась, поднялась по ступенькам. И вошла в Дом детей как в свой собственный.
Я снова прошел вдоль черной кованой решетки и вышел на дорогу, ведущую к шоссе. Приземистое тяжелое строение с окошком под черепичной крышей. Собака всё тявкает за амбаром. Я сорвал две кисти лилий и один одуванчик. Длинное шоссе вьется меж виноградников и мирных полей. Я сел на обочине. Оглядел холм, скалистые уступы, первые лесные деревья. Оглядел горы.
И положил свои цветы на краю дороги, на невидимой могиле.
Последний раз обернулся. Такой красивый свет.
Это было здесь.
Мне так хотелось, чтобы ты тоже побывал там вместе со мною, папа.
Не для того, чтобы зажать тебя в угол в большой столовой и заставить сказать всю правду, и не для того, чтобы добиться раскаяния в том, что ты сделал. Чтобы идти с тобою вместе по дороге. Чтобы ты мог вслед за мной погладить край фонтана. Чтобы ты, как и я, дрожал от холода. Чтобы услышать, как стонут половицы под твоими шагами. Услышать твое дыхание на лестнице, ведущей в класс. Чтобы протянуть тебе доску с «яблоком» и увидеть, какими глазами ты, сам отец, будешь смотреть на каракули ребенка. Чтобы ты сел на край чьей-нибудь кровати. Чтобы послушал, как воспитательница рассказывает детям сказки на ночь. Девочкам – одну на всех, мальчикам – каждому разные. Мальчики, они очень разборчивые. Особенно Эмиль Цукерберг, пятилетний бельгиец из Антверпена. Он боялся света, боялся темноты. И ему было нужно, чтобы рядом все время был кто-нибудь из взрослых. Какая-нибудь женщина. Вторая мама, только его и больше ничья. Я рассказал бы тебе, что от Леи Фельдблюм, державшей за руку Эмиля, его оторвал не кто иной, как доктор Менгеле.
А когда мы с тобой, предоставив мадам Тибоде ее призракам, дошли бы до дороги, то сели бы передохнуть на обочине. По твоей просьбе. Чтобы прийти в себя, прежде чем вернуться в мир живых. И может быть, тогда ты бы со мной заговорил. Не глядя на меня, уставившись куда-то за дальние горы. Не то чтобы в чем-то признался. Ты не обязан исповедоваться перед собственным сыном. Но, может, помог бы мне узнать и понять. Объяснить, почему спустя столько лет после войны, когда я стал встречаться с одной женщиной, брюнеткой, ты спросил: «Ну хоть глаза-то у нее такие же, как у нас, арийские?» Я бы надеялся тогда, что все разъяснится само собой и никто никогда не станет тебя судить. Никто не произнесет самого страшного слова. Ты бы сказал мне, где ты был в свои 22 года, когда Барби и его псы вытаскивали детей из их Дома в Изьё.
И еще раньше. Что ты делал в ноябре 1942-го, когда немцы, захватив свободную зону, вошли в Лион? Что такого ты в них увидел? Начищенные до блеска сапоги? Мундиры победителей? Чеканный шаг по улице Республики? Танки на мостовой Гамбетта? Что ты о них подумал? Чем они тебе понравились? Что заставило тебя примкнуть к ним, вместо того чтобы бороться против них? Или хотя бы просто забиться в нору, пока другие, смельчаки, выковывали вместо тебя нашу Историю?
Почему ты стал предателем, папа?
2
Во время войны мой отец был «не на той стороне» – прошли годы, прежде чем я это узнал, и понадобилась целая жизнь, прежде чем понял, что это значит.
Этим секретом – и тяжким бременем – поделился со мной мой дед. Как всегда по четвергам, я обедал у него дома, а после обеда мне полагался мятный леденец «Виши».
– Поди возьми конфетку, – говорила мне крестная, занятая мытьем посуды.
Папину мать я не застал. Она покончила с собой еще до войны. Дед вскоре женился на другой женщине, которую я звал крестной. Она готовила на всю нашу большую лионскую семью и каждый четверг угощала меня граненым леденцом.
Вот и в тот день я собирался взять свой леденец из жестяной коробки под радио.
– Что бы там ни болтал твой отец… – помню, сказал мне дед. Сказал, озираясь, будто опасался, нет ли тут его сына. Он боялся отца. Они не виделись уже много лет.
Приоткрыв кочергой чугунную дверцу плиты, он нагнулся над ведерком с углем и ожесточенно выгребал из нее железной лопаткой последние кусочки. Не знаю почему, но он был не в духе. Вообще-то, он редко сердился. Только на жену – ей от него доставалось. Он дурно обращался с ней, как я узнал уже после его смерти.
Он подбросил в топку новую порцию угля и сильно стукнул лопаткой о край. Помню, как звякнуло железо, брызнули угольные искры в топке, как беспокойно оглянулся дед, говоря:
– …но во время войны он был не на той стороне.
– Не морочь голову ребенку, – возразила его жена. – Его это не касается.
Дед вытряхнул золу, поворошил угли кочергой.
– Касается, да еще как! – Он вытер руки, испачканные сажей и золой. – Я даже видел его однажды на площади Белькур, одетого как немец.
Когда я был еще в начальной школе, отец как-то заставил меня целый триместр носить Lederhose, короткие кожаные баварские штаны с коричневыми гольфами до колена. Может, «одет как немец» – это вот так?
– Ну перестань! – оборвала деда крестная.
Он передернул плечами и прислонил лопатку к плите:
– А что? Он когда-нибудь должен узнать!
– Господи, что он там должен узнать, он – малое дитя!
– Вот именно, дитя! Сын негодяя – пусть знает!
Это было в 1962 году, мне тогда исполнилось десять лет.
Сколько себя помню, отец всегда рассказывал мне истории про войну. Все послевоенные годы он на чем свет стоит ругал всё, что говорилось в мирное время о войне. То обрушивался на какую-нибудь радиопередачу, то высмеивал теледебаты и проклинал врунов-журналюг. Но о том, как он сам воевал, не рассказывал никогда. А когда возмущался «шельмованием», то обращался не ко мне, а к самому себе. И ответа не ждал. Ни от жены, которая его не слушала, ни от сына, который ничего не понимал.
Как-то в 1965 году он повел меня в кино смотреть «Уик-энд в Зюйдкоте» с Жан-Полем Бельмондо. Это был мой первый фильм про войну. Я мало что понял – только что хорошие говорили по-французски. И что Бельмондо называл плохих фрицами.
После фильма я стал расспрашивать отца:
– А почему французские солдаты ходили пешком или ездили на лошадях и на велосипедах?
– Да потому, что Франция – размазня! – выкрикнул отец на всю улицу.
Фильм взбесил его. Я посмотрел по сторонам. Какая-то женщина обернулась на нас. И какой-то мужчина на противоположном тротуаре. Отец злобно зыркнул на них.