Сын отца своего
Шрифт:
— Погоди, Василий, я не девушка, не надо меня комплиментами угощать… В последние дни я вот все думаю, отчего, например, ефрейтор Стрекалин, прежде самый рассудительный и уравновешенный человек во взводе, стал временами на неуправляемый танк смахивать? Отчего?
Стрекалин молчал, опустив голову.
— Значит, сам не задумывался?
— Вы насчет Петриченко, что ли? Так я всё рассказал сержанту, старшине и капитану Ордынцеву… В то воскресенье, когда вы меня в город отпустили, и рассказал. Да на моем месте, товарищ лейтенант, любой не стерпел бы. Он потом сам говорил мне — из-за разбитой, мол, бутылки разъярился… Даже извинения просил. Я тоже извинился. А он говорит: «Запомни, Вася, как только набедокуришь, я тебя в ту же каптерку запру — и ты пищать не смей». Я согласился, но ему долго ждать придется.
Ермаков, не выдержав, рассмеялся, потом, посерьезнев, спросил:
— Но в увольнении-то ты побывал ведь?
— Капитан Ордынцев отпустил. Говорит, раз командир взвода разрешил — иди, разберемся позже… Нас в понедельник на комсомольском собрании пропесочили.
— Слушай меня внимательно, Василий, — сказал Ермаков. — Весь этот год я замечал, что ты изо всех сил тянешься за своим взводным командиром, а кое в чем и подражаешь ему. Спасибо! Ты и не знаешь, как помогал мне. Но имей в виду: всякий раз, когда я делал что-либо по-своему, то часами, сутками, неделями обдумывал заранее каждый шаг. И уж потом шел напролом, но и тут по позволял себе зарываться. Кроме того, меня четыре года учили в высшем танковом, да еще год до того я на границе служил и вообще немало перевидал в жизни… Однако и у меня случаются прорывы, когда напролом пытаюсь идти… В общем, я не хочу, чтобы в тебе от нынешнего твоего командира взвода осталась вот эта… как бы поточнее? — самоуверенность, что ли, расчет на собственную безгрешность. Сам видишь: решил ты нерадивого дневального проучить на свой манер — вышли одни неприятности и смех на всю округу. Вздумал Петриченко привести в чувство — считай, до ЧП дело дошло. Отвага на войне — ничто без головы, это, между прочим, Денис Давыдов заметил. Он тоже был поэт, но и командир, каких поискать. Головы уж, во всяком случае, не терял.
Стрекалин улыбнулся:
— Вы сказали «тоже поэт», как будто меня туда же зачислили. В этом деле начинающих много, но, как говорится, подавляющее большинство в начинающих и кончает.
— А я уверен: наш Стрекалин относится к «подавляющему меньшинству», — улыбнулся Ермаков. — Способности у тебя есть, характер тоже. Только не зарывайся… Договорились?
— Подумаю, товарищ лейтенант.
— Теперь я могу спокойно собираться в дорогу.
По пути к танку Стрекалин неожиданно, чуть запинаясь, сказал:
— Вы извините, товарищ лейтенант, но… мне показалось недавно, что вы… в общем, плохое известие получили… И я не знаю, может, совсем не то, но, одним словом, я стихи вам посвятил. — Не замечая изумленного взгляда Ермакова, Стрекалин уже свободнее продолжал: — Послал в окружную газету, но, боюсь, посвящение снимут. Можно я отдам вам в казарме? У меня есть написанные.
— Ну еще бы! — улыбнулся Ермаков. — С удовольствием приму, только вот известий плохих я не получал… Хотя… Да это, в конце концов, не имеет значения. Спасибо тебе, Василий.
12
Танки въезжали в городок близ центрального входа, и по сторонам дороги толпились жены и дети офицеров, жители города, узнавшие о возвращении танкистов. Люди смотрели на длинную колонну приземистых, одетых в броню машин, на «летучки», тягачи, бронетранспортеры и странного вида закутанные брезентом вездеходы, удивляясь, как вся эта громада умещается в маленьком городке. Смотрели, понимая: вся броня, все стволы, все машины и люди, которые управляют ими, — такая же часть их города, как они сами, их дома, заводы, учреждения.
— Ты устроил представление? — спросил Степанян сидящего в его машине Юргина и, не ожидая ответа, одобрил: — Ну и правильно!.. Ишь дружно выстроились, небось все обиды на мужей забыли, как увидали своих благоверных во всей силище. Полк не только мы, они — тоже. — Он кивнул на женщин и ребятишек. — И народ пусть поглядит на своих солдатушек. Народ, он наш главный командир и инспектор…
Роту Ордынцева комбат поставил первой в колонне батальона. Ермаков, проезжая мимо веселых людей, машинально отвечал на их улыбки, даже рукой помахивал, но мало трогала его радость встречи. Словно смотрел он через толстые стеклянные стены на чужой пир, куда его позвали, а вход забыли отпереть. Потому, вероятно, рассеянный взгляд его не заметил Риты…
В парке, расставляя танки, Ермаков задержался, и Ордынцев позвал его обедать к себе домой: в столовой, мол, теперь перерыв. Ермаков отказался, сославшись на «бегунок»:
— Кое-какие подписи собрать успею. Завтра воскресенье, а в понедельник и без того дел хватит.
«Опять суббота, — подумалось ему. — Мне часто не везло по субботам». Повышение в должности он почему-то не считал удачей и все еще думал о нем так, словно пришло оно к другому. Пожалуй, он даже и не рад был столь крутой перемене в жизни.
В приемной ателье было прохладно и тихо, посетителей — никого. Ермаков опустился в кресло, поджидая, задумался.
— Вы с заказом, товарищ лейтенант, или на примерку? — Знакомый мастер, раздвинув тяжелую портьеру, смотрел на него с вопросительной улыбкой.
— Можно Полину Васильевну? — спросил Ермаков, слегка смутившись.
— Полины Васильевны нет.
— Зайду потом. — Ермаков встал.
— Может, позвать ее заместителя? Заведующая уехала.
— Как уехала?
Мастер недоуменно глянул, объяснил:
— Как все уезжают — в отпуск. И еще к отпуску две недели взяла без содержания. Долго ждать придется… — Он проводил поспешно ушедшего посетителя тем же недоуменным взглядом.
Почту Ермакову присылали на полк, и дежурный по роте вручил ему несколько писем. Среди них одно с незнакомым почерком на конверте без обратного адреса. Уединившись в ротной канцелярии, Ермаков вскрыл его первым. Всего четыре строчки: «Прощай, Тима. Я сама виновата — затянула отношения, хотя с самого начала знала, что у нас ничего не может получиться. Спасибо, что ты был и есть — я ни о чем не жалею. Не ищи меня и не жди…»
Тупо смотрел он в окно, на просторный безлюдный плац, чувствуя болезненную тревогу, а с нею словно бы пустоту вокруг. Уехала Полина… Возможно ли такое? Казалось, она вечно будет где-то рядом, незаметная, любящая…
Любил ли он ее? Разве в том суть, если она заняла, оказывается, немалое место в его жизни, а то, что случилось с ними однажды в сумеречной комнате, разве сотрешь в памяти до конца дней? Он готов был связать свою жизнь с нею навсегда, а вот не захотела… Может быть, Полина знает что-то, чего не дано знать Тимофею Ермакову? Ведь даже теперь он не хочет признаться себе, что окружившая его пустота принесла и облегчение — хорошо, что кончилось именно так. Если он посчитал себя как бы обязанным отвечать на любовь Полины, это, конечно, от нее не укрылось. «Я и гордой бываю, когда надо…» Он не обратил внимания на те ее давние слова, тогда ему было все равно… Или пять лет разницы в возрасте все решили? И ничего уж не скажешь, ни в чем не переубедишь — все решила сама.
Вошел Ордынцев, Ермаков встал, спрятал письмо. Ордынцев глянул пристально, устало опустился на стул:
— Садись, Тимофей Иваныч. Что-то мне лицо твое не нравится, а? — Достал из планшетки и спрятал в стол бумаги, запер на ключ. — Или расставаться с нами грустно? Так знаешь, Тимофей Иваныч, сколько у тебя впереди, таких расставаний?!
Ермаков заговорил неожиданно для себя — оказывается, капитан Ордынцев был единственным человеком, которому он мог рассказать о случившемся, пусть самую суть, не называя имени Полины, — а все-таки мог. Словно душу облегчил.