Т. 2. Ересиарх и К°. Убиенный поэт
Шрифт:
И Чево-вам накинулся на Бабо. Они вцепились друг в друга и пустили в ход ножи. Потекла кровь. Шансесс плакала и кричала:
— Ой, что они творят!
А Гийам неторопливо бубнил:
— Зрелище, что открывается мне, — это зерцало любви. О красотка Шансесс, вы, в чьей пивнушке герой, тремя яичками наделенный, бьется со славным певцом Чево-вам, бродячим Красавчиком!.. О красотка Шансесс, сдается мне ныне, что шляфен с вами буду я сам! Сготовить спешите, ибо голоден я, доброе фрикассе, и мы съедим его вместе, красотка!.. Слава героям, чья кровь струится, как водопад Коо! Слушайте! Слушайте! Внемлите!.. Эльфы выходят из Амблевы… Один из них рыдает, затем что у него разбились хрустальные башмачки… Слушайте! Слушайте! Ветер в ивах шумит… Красотка Шансесс, пока другие бьются, пойдемте-ка пожрать! Ах, бедняга Бабо, вижу, вы здорово влипли.
Чево-вам и Бабо продолжали пускать друг другу пинтами кровь в честь Шансесс, которая теперь выплясывала маклотт на пару с Гийамом под громкую песню закипавшего чайника. Бабо слабел. Чево-вам лишил его пуговиц на штанах, штаны упали, и из них показалась задница — двуличная, кривая, жалкая, как две четверти луны. Вскоре, после ловкого удара, нанесенного Чево-вам, естественная ложбинка между ягодицами, желтовато-коричневая и поросшая волосами, окрасилась кровью, и этот рассветный багрянец исторг у Бабо стоны. Он причитал:
— Ладно-ладно, не буду я делать бум-бум с Шансесс. Ай, Чево-вам, как у меня яички болят!
А Чево-вам распалялся все больше.
— Ах, у тебя три яичка! Ах ты лакомка! Ухажер!
И он нанес ему такой удар ногой в живот, что Бабо упал на свою задницу, окровавленную, словно у него были месячные; Гийам и Шансесс тем временем завершали маклотт.
Но настал великий миг!
Чево-вам, пьяный от крови, ринулся на Бабо и ножом взрезал ему грудь. Бабо тихо хрипел:
— Прах меня побери! Прах меня побери! Прах меня побери!
Глаза его закатились. Чево-вам выпрямился, держа Бабо за руку. Он принялся перепиливать своим ножом эту руку в суставе. Бабо кричал:
— Ай! Ай! Скажите моей Мари, что я посылаю ей поцелуй любви!
Но Шансесс закричала:
— Она вам наставила рога!
А Бабо тем временем в последний раз дернулся и умер, как рыба у ног рыбака.
Чево-вам продолжал орудовать ножом… Наконец кисть отделилась от руки. Чево-вам испустил вопль, выражавший свирепость и удовлетворение. Поскольку на его пиджаке, порыжевшем от старости и забрызганном кровью, был нагрудный карман, Чево-вам засунул в него отрезанную руку с кистью, поникшей, как прекрасный цветок…
Лампа мерцала и коптила. На огне ярилась вода — она гнусавила, храпела, ворчала. Чево-вам рухнул на скамью и ласково перебирал струны гитары. Гийам сказал:
— Чево-вам, задница моя разлюбезная, прощайте! Я всегда буду вас любить. Бегите нынче ночью, потому что завтра вас сцапают жандармы. Я возвращаюсь в больницу, и меня будут бранить за опоздание.
Он потихоньку ушел, и его шаги долго слышались на дороге…
Чево-вам и Шансесс посмотрели на тело. Кипела вода. Внезапно Чево-вам вскочил и запел:
…Прощай! Мне нынче выпала судьба Навек покинуть милый край, Я больше не вернусь сюда…— Только не проболтайтесь об этом, — сказала Шансесс, — умоляю вас, Красавчик!
Она приблизилась к Чево-вам. Их разделял труп. Они обнялись и расцеловались. Но между ними оставалась рука мертвеца, торчащая из кармашка, прямая и похожая на стебель с пятью лепестками.
В унылом полумраке они поцеловали мертвую руку, и поскольку она была развернута ладонью к Шансесс, ногти Бабо погладили ее по лицу. Она содрогнулась:
— Ах, милосердная ласка!
А Чево-вам крикнул:
— Прах меня побери! Прах меня побери!
Вода на огне бормотала заупокойную молитву. Чево-вам продолжал:
— Прах меня побери! Он умер.
Шансесс добавила:
— Кровь натекла до самой двери.
— Она уже под дверь подтекла, — заметил Чево-вам. — А потом дотечет и до казармы карабинеров, а они пойдут вдоль струйки и доберутся до самого Бабо. Прах меня побери! Прах меня побери! Прощайте, Шансесс!
Он рывком отворил дверь и бегом бросился прочь по дороге.
Гитара болталась у него на боку, как ручной сокол, а сам он передвигался прыжками, как жаба, и восточный ветер в светлой ночи хлопал крыльями, как тысячи стай куропаток. Рябины по обочинам отчаянно тянули ветви к югу. Шансесс долго кричала с порога:
— Чево-вам! Красавчик! Чево-вам! Чево-вам!
А Чево-вам теперь шагал по дороге. Он взял гитару и забренчал песнь в честь смерти. Он шагал, играя, и смотрел на привычные звезды — их разноцветные огоньки трепетали в небе. Он думал:
«Я их все знаю с виду, но прах меня побери, вот возьму и сразу узнаю каждую по отдельности, прах меня побери!»
Амблева была уже близко и ее холодные струи текли между нависшими над ней ивами. Эльфы хрустели хрустальными башмачками по жемчугу, устилавшему ложе реки. Теперь ветер подхватывал печальные звуки гитары. Голоса эльфов проникали сквозь воду, и Чево-вам с берега слышал, как они щебечут: «Мнё, мнё, мнё».
Потом он спустился в реку, и в воде было так холодно, что он испугался смерти. К счастью, голоса эльфов звучали уже ближе: «Мньё, мньё, мньё».
Потом, прах меня побери, он внезапно позабыл в реке все, что знал, и понял, что Амблева связана подземными токами с Летой — потому ее воды и отнимают память. Прах меня побери! Но эльфы теперь лопотали так славно, все ближе и ближе: «Мьньё, мьньё, мьньё…»
И отовсюду в округе им отвечали эльфы — эльфы из родников, которые бьют в лесу…
РОЗА ХИЛЬДЕСХАЙМА, ИЛИ ЗОЛОТО ВОЛХВОВ
В конце прошлого века в Хильдесхайме, маленьком городке близ Ганновера, жила молодая девушка по имени Ильзе. В ее белокурых волосах струились золотистые отблески, которые делали их похожими на лунный свет. Ее стан был гибок и строен, личико с очаровательным лукавым выражением сияло приветливой улыбкой, круглый подбородок и серые глаза, не очень большие, но необычайно живые и выразительные, дивно гармонировали со всем ее обликом. Грация ее была несравненна.
Хозяйка она была плохая, как большинство немок, и очень скверно шила. Едва закончив домашнюю работу, она садилась за фортепиано и пела — пела так сладостно, как наверняка пели сирены, — или читала, и в такие минуты казалась поэтессой.
Когда она разговаривала, ее немецкий язык, который называли языком, пригодным лишь изъясняться с лошадьми, становился мелодичнее итальянского, предназначенного, как говорили, «для разговора с дамами». Так как у нее был легкий ганноверский акцент, звук «с» в ее устах никогда не был похож на «ш», и это делало ее речь поистине чарующей.