Т. 4. Сибирь. Роман
Шрифт:
— Учла все это, Ваня! Бабы мои храбрятся, обещают не бояться, стоять на своем. Зину они любят, судьба ее им близка и понятна. Не один, не два часа провела я с ними в откровенных разговорах. И снова буду видеться с ними. Провожу тебя (Катя глубоко и сокрушенно вздохнула) и опять пойду на выселок…
— Ну, а как сама подсудимая? Представляет она, что царское правосудие будет клеймить ее самыми страшными словами?
— За нее, Ваня, я не боюсь. Через одного томского адвоката нам удалось передать ей некоторые наставления. Я убеждена, что Зина будет вести себя уверенно, смело. Ах, Ваня, знал бы ты, какая горькая судьба выпала на долю этой замечательной женщины! Кстати, я ведь тебе забыла сказать, что Зина Новоселова родная сестра Степану Димитричу Лукьянову… моложе его…
— Что ты говоришь?! Ну, если она обладает умом брата, его отвагой, то действительно процесс превратится в политическую демонстрацию. А как томские рабочие и студенты? Неужели промолчат?
— Конечно, не промолчат!
— Важно, чтоб власти не пронюхали о ваших действиях раньше времени.
— Кажется, все предусмотрено. И все-таки надо быть готовыми ко всему.
— Именно. Мой побег тому хороший пример.
— Где же, Ваня, по-твоему, могла произойти утечка?
— Думал я об этом часами, Катя. Одно из двух: либо жандармерия сразу, с предварилки взяла меня под свой контроль и неусыпно следила за мной, либо просочилось как-нибудь через дядюшку Венедикта Петровича. Решение о моем побеге, о том, что я направляюсь к нему в Стокгольм, товарищи должны были сообщить ему. А кто его там окружает, неизвестно. Я убежден — не могли его оставить за границей без наблюдения российские власти.
— Ну, дойдешь, Ваня, до Швеции, возможно, что-то узнаешь. — Катя посмотрела на Акимова долгим прощальным взглядом.
— Постараюсь, Катя. Постараюсь изо всех сил.
Они замолчали. Вдруг Катя вскочила, кинулась к нему, прижала лохматую голову к своей груди.
— Ваня, какое это счастье, что мы встретились! Какое счастье! Мне так хорошо… Я не нахожу слов… Что мне готовит жизнь, не знаю… Но ничего я не боюсь. Я предчувствую… скоро, скоро мы будем вместе… Ваня, пойдем на улицу, посмотрим, как течет первая ночь нового, девятьсот семнадцатого года…
Они надели шубы, подняли воротники, закутались шарфами и вышли. Взойдя по снегу на бугорок, очищенный от зарослей леса, встали рядом, прижались друг к другу и подняли головы к небу. Оно было чистым, безоблачным и переливалось серебряными дорогами, уходившими куда-то в необозримую даль за чернеющий горизонт — в дебри леса, освещенного месяцем в золотой оболочке. Было безветренно. Деревья, прибранные куржаком и снегом, стояли в полном безмолвии, не шевеля даже самыми чуткими к движению воздуха ветками. От тишины позвенькивало в ушах.
— Боже, даже не верится, что под покровом этого покоя на земле страстно и яростно грохочут битвы людские, — сказала Катя шепотом.
Акимов набрал в легкие воздуха, крикнул:
— Эй ты, Новый год, будь здоров! Здравствуй, процветай на радость рода человеческого!
Эхо от звонкого голоса Акимова всколыхнуло тишину, прошумело над лесом и замолкло, не оставив следа.
— Пойдем, Катя, в избу. Холодно… Я тебе расскажу о своем житье-бытье со стариком Федотом Федотычем в Дальней тайге. Он, правда, не философ, как твой Окентий Свободный, но тоже человек существенный.
— Богата на них наша многострадальная родина, на этих существенных мужиков и баб, Ваня.
— Богата и щедра. Пойдем, Катя. Озяб я.
Всю ночь они проговорили, касаясь многих тем и вопросов. Под утро легли на топчан, согрелись, только заснули, у двери послышался стукоток. Акимов быстро вскочил, насторожился. Дверь приоткрылась, и в тот же миг послышался голос Лукьянова.
— Это я, Иван Иваныч. Рассвет приближается, ну я и поспешил. Прошу извинить, что не дал сны доглядеть до конца.
— Что делать?! Догляжу когда-нибудь в другое время, — усмехнулся Акимов.
В избе темно и прохладно. Акимов зажег светильник и сразу бросился к железной печке, натолкал в нее круглых березовых поленьев. Минута — и загудит печка, заполыхает жаркими боками.
— А хозяин еще не вернулся? — оглядывая избу, спросил Лукьянов.
— Не пришел. Ждали вечером, — вставая с топчана, сказала Катя. — Доброе утро, Степан Димитрич. С Новым годом!
— Доброе утро, Катя! Здравствуй! Окентий небось наменял на рыбу муки и сговорил какую-нибудь сердобольную хозяйку испечь ему хлеб.
— Возможно. Он как раз собирался так и сделать, — подтвердила Катя, потягиваясь и слегка позевывая.
— Пусть себе. Хлеб я принес. И особо тебе, Катя, послала тетка Таня шанежки с творогом.
— Вот уж угодила! — Катя подошла к столу, начала помогать Лукьянову выкладывать харчи из мешка. Акимов же кинулся к тючку в брезенте. Схватил за веревку, которой был опутан тюк, поднял, встряхнул ка руке, подумал: «Пустяки, легко!» Но, подержав тюк на руке, опустил: «Не очень-то легко. Вприпрыжку с таким грузом не побежишь».
Лукьянов наблюдал за Акимовым от стола.
— Как, Иван Иваныч?
— Увесисто.
— Вот в том-то и закавыка.
— Придется хоть бегло посмотреть. Вдруг окажется что-нибудь лишнее или совсем не обязательное.
— Давайте сюда, к огоньку. — Лукьянов придвинул табуретку к Акимову и потянулся за светильником.
Акимов положил тюк, принялся развязывать замокшие узлы веревки. Узлы спрессовались намертво, не поддавались ни пальцам, ни зубам. Лукьянов рассек своим кинжалом один узел, и веревка легко снялась с тюка.
Акимов дернул за шелковый шнур, которым был стянут брезентовый чехол, и когда развел кромки, увидел связки бумаг. «Дядюшкины труды! Наблюдения ученого… Слово науки», — проносилось у него в голове, и он чувствовал, как дрожат его руки. «Ну-ну, спокойнее. Возможно, тут лишь факты… А факты еще не наука… Они — кирпичи здания… Так любил говорить Венедикт Петрович… Чтоб выстроить из кирпичей здание, необходима большая работа мозга… Мысль сводит факты в единое целое, она превращает в совокупность разрозненные явления, ей дано свойство прозрения на близкое время и необозримо далекое. И в этом ее главная сила». Акимову казалось, что он слышит голос Лихачева, всегда резковатый и откровенно задиристый…
Акимов вытащил связку тетрадей в клеенчатых корочках. Это полевые дневники Лихачева. Четыре экспедиции организовал профессор в Кетские земли. Вот тут, вероятно, записано все, что видел, узнавал, о чем думал ученый. Записано день за днем. Без единого пропуска… Эх, пролистать бы эти дневники не спеша, страница за страницей, всмотреться в зарисовки яров и песков, равнин и холмов, плесов реки и озер!.. Как ему необходимы эти материалы!.. Разве можно писать итоговый капитальный труд, не имея под руками этих документов?! Как же он будет благодарен баламуту Ваньке, если все это ляжет вдруг на письменный стол. И где? В Стокгольме, на чужбине, в изгнании.