Так говорил Заратустра
Шрифт:
Десять истин должен найти ты за день: иначе будешь и ночью искать истину и душа твоя останется голодной.
Десять раз в день должен ты смеяться и быть весёлым: иначе будет тебя ночью беспокоить желудок, этот отец скорби.
Немногие знают это: надо обладать всеми добродетелями, чтобы хорошо спать. Не стану ли я лжесвидетельствовать? Не стану ли я прелюбодействовать?
Не пожелаю ли я служанки ближнего моего?{53} Всё это плохо мирилось бы с хорошим сном.
И даже когда обладаешь всеми добродетелями, надо ещё понимать одно: сами добродетели следует уметь вовремя отослать спать.{54}
Чтобы они не ссорились между собой, эти милые бабёнки! И к тому же из-за тебя, несчастный!
Мира с богом и соседом: этого хочет хороший сон. И мира также с соседским дьяволом! Иначе ночью он будет бродить у тебя.
Почтения к начальству и повиновения, даже кривому начальству! Этого хочет хороший сон. Что поделаешь, если власть любит ходить на кривых ногах?
Тот, по-моему, всегда лучший пастух, кто пасёт овец своих на самых зелёных лугах: это в ладах с хорошим сном.{55}
Я не хочу ни многих почестей, ни больших сокровищ: они раздражают селезёнку. Однако плохо спится без доброго имени и малого сокровища.
Маленькое общество мне приятнее злого: только оно должно уходить и приходить вовремя. Это в ладах с хорошим сном.{56}
И мне очень нравятся нищие духом: они способствуют сну. Блаженны они, особенно если всегда воздают им должное.{57}
Так протекает день у добродетельного. Но когда наступает ночь, я остерегаюсь, конечно, призывать сон! Он не хочет, чтобы его призывали — его, господина добродетелей!
Но я размышляю, что я сделал и о чём думал днём. Пережёвывая, спрашиваю я себя, терпеливо, как корова: каковы же были твои десять преодолений?
И каковы были те десять примирений, и десять истин, и десять поводов к смеху, которыми моё сердце радовало себя?
При таком обдумывании и взвешивании сорока мыслей на меня сразу нападает сон, незваный, господин добродетелей.
Сон стучится ко мне в глаза, и они тяжелеют. Сон касается моих уст, и они остаются открытыми.
Поистине, мягкими шагами приходит он ко мне, любимейший из воров, и похищает у меня мои мысли; глупый стою я тогда, как эта кафедра.
Но недолго стою я: вот я уже лежу. —
Слушая эти речи мудреца, Заратустра смеялся в сердце своём: ибо свет низошёл на него. И так говорил он своему сердцу:
«Дурак, по-моему, этот мудрец со своими сорока мыслями: но я верю, он знает толк в сне.
Счастлив уже тот, кто живёт рядом с этим мудрецом! Такой сон заразителен, даже сквозь толстую стену заражает он.
Чары живут в самой его кафедре. И не напрасно сидели юноши перед проповедником добродетели.
Его мудрость гласит: бодрствовать, чтобы хорошо спать. И поистине, если бы жизнь не имела смысла и я должен был выбрать бессмысленное, то это бессмысленное было бы для меня наиболее достойным избрания.{58}
Теперь я понимаю ясно, чего некогда искали прежде всего, когда искали учителей добродетели. Хорошего сна искали себе и цветущих маками добродетелей!
Для всех этих прославленных мудрецов кафедры мудрость была сном без сновидений: они не знали лучшего смысла жизни.
И теперь ещё встречаются те, кто подобен этому проповеднику добродетели, и не всегда такие же честные, — но их время вышло. Недолго стоять им: вот уже они лежат.
Блаженны эти сонливые: ибо скоро заснут они».{59} —
Так говорил Заратустра.
О грезящих об ином мире{60}
Однажды и Заратустра устремил мечту свою по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Творением страдающего и измученного бога показался тогда мне мир.
Сном показался тогда мне мир и поэмой бога; разноцветным дымом пред очами божественного недовольства.
Добро и зло, радость и страдание, я и ты — всё показалось мне разноцветным дымом пред очами творца. Отвратить взор свой от себя захотел творец, — и тогда создал он мир.
Опьяняющая радость для страдающего — отвратить взор от страдания своего и забыться. Опьяняющей радостью и самозабвением казался мне некогда мир.
Этот мир, вечно несовершенный, отражение вечного противоречия и несовершенное отражение — опьяняющая радость для его несовершенного творца, — таким казался мне некогда мир.
Итак, однажды устремил и я свою мечту по ту сторону человека, подобно всем иномирникам. Действительно, по ту сторону человека?
Ах, братья мои, этот бог, которого я создал, был человеческим творением и человеческим безумием, подобно всем богам!
Человеком был он, и притом лишь жалкой частью человека и моего Я: из моего собственного праха и жара, поистине, пришёл он ко мне этот призрак! Не из потустороннего мира пришёл он ко мне!
Что случилось, братья мои? Я преодолел себя, страдающего, я отнёс свой прах на гору, более светлое пламя обрёл я себе.{61} И смотри! Призрак отступил от меня!
Страданием было бы это теперь для меня и мукой для выздоровевшего — верить в подобные призраки: страданием было бы это теперь для меня и унижением. Так говорю я к грезящим об ином мире.
Это страдание и бессилие — они создали все иные миры; и то короткое безумие счастья, которое испытывает только страдающий больше всех.
Усталость, желающая одним прыжком достигнуть конца, скачком смерти, бедная усталость неведения, не желающая больше желать, — она создала всех богов и иные миры.
Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в теле, — ощупывало пальцами обманутого духа последние стены.
Верьте мне, братья мои! Это тело, отчаявшееся в земле, — слышало, как говорило к нему чрево бытия.
И тогда захотело оно пробиться головой сквозь последние стены, и не только головой, — в «иной мир».
Но «иной мир» хорошо скрыт от человека, этот нечеловеческий, обесчеловеченный мир, небесное ничто; и чрево бытия говорит вовсе не к человеку, даже если принимает облик человека.