Такая долгая полярная ночь
Шрифт:
Глава 19
Нас провели через боковые вокзальные ворота на привокзальную площадь. Здесь нас ждали уже «воронки», небольшие черные автомобили с закрытым кузовом фургонного типа. Внутри их зарешеченные отсеки и место для конвоиров. Я ожидал, что за мой поступок на перроне меня при посадке в «воронок» изобьют. Но все обошлось вполне благополучно. Хабаровский пересыльный лагерь мне плохо запомнился. Запомнилась охота воров на так называемых «мужиков», «контриков» — это из русских, а также на «зверя» — это из нерусских. Грабили, вырывая из рук скудные вещи, грабили спящих на голых нарах этого лагеря. Примечательно было недолгое знакомство с Иосифом Ивановичем Капустиным. Он о себе говорил мало. Я даже точно не знаю, был ли он до ареста директором леспромхоза, или занимал какую-то ответственную должность в лесном хозяйстве страны, но что он был умным, способным анализировать явления жизни и умело свои аналитические выводы облекать в философски-отвлеченные рассуждения, — так это я быстро понял. Мы прогуливались по территории лагеря и беседовали о… счастье. Капустин умело направлял течение нашей беседы. Почему разговор шел о счастье? Когда тебя несправедливо лишили свободы, обрекли на смерть в рассрочку, а во всей стране средства информации и вся пропагандистская машина, запущенная Сталиным и его приспешниками, трубили о счастливой жизни людей в самой счастливой социалистической стране, то задумаешься и в соображении осторожности будешь отвлеченно, философски рассуждать о проблеме человеческого счастья. Мне уже тогда было понятно, что в стране, где нет справедливости и свободы, человек не может быть счастлив. Должно быть мне помимо осознания собственного несчастья помогли беседы в следственной камере тюрьмы с Алексеевым и Львовым. Мой собеседник и я согласились с мыслью, что понятие счастья глубоко субъективно. Трудно вывести общеупотребительное определение счастья. Я попытался дать определение этого понятия: счастье — это ощущение и осознание удовлетворения жизнью. Капустин сказал, что легче всего сказать, без чего невозможно счастье. И он перечислил это. Итак, счастье человека невозможно без физического и психического здоровья, без жизненно необходимых благ (пищи, одежды, жилища), без общественно необходимого, а также творческого, необходимого личности, труда, без семьи, ибо одиночество не делает человека счастливым. Согласился с этими мыслями Иосифа Ивановича. К сожалению, мое знакомство с ним было непродолжительным. Очередная перекличка, и новая партия заключенных отправлялась на этап. Так исчез и Капустин.
Совершенно случайно я встретил на этой Хабаровской пересылке Ивана Скрипаля, того самого красноармейца, который был старостой шестнадцатой камеры в Благовещенской тюрьме, и после того как его взяли на этап, я в этой камере стал старостой. Мы обрадовались друг другу, и я ему поведал, что меня тяготит одно: я не могу подать весть о себе своим родным. И этот неунывающий украинец меня успокоил, сказав, чтобы я немедленно написал письмо матери. Дал бумагу и карандаш. Я быстро написал несколько строк и адрес. Скрипаль сказал, что у него тут есть одна женщина бесконвойница, она часто выходит за зону и отправит мое письмо. Так затеплилась во мне надежда, что родные узнают обо мне. А потом была снова перекличка, и мою фамилию выкликнули, и опять этапирование на восток. Так я приехал в пересыльный лагерь порта Находка.
Прежде чем охрана, наши конвоиры, загнали нас на территорию лагеря, нас подвергли унизительной процедуре. Всем заключенным в шинелях бойцов Красной Армии стали обрезать шинели, укорачивая их до самых карманов. Смысл этого надругательства? Наверное глупое опасение, что в шинели легче пройти мимо бдительных часовых и бежать из заключения. Наконец нас после «стрижки» шинелей и тщательного обыска повели в лагерь. Наша колонна проходила мимо колючей проволоки, ограждающей женскую пересыльную зону. За проволокой стояли женщины, и оттуда в наш адрес раздались разные реплики: циничные и явно похабные от воровок и проституток и другие, выражающие соболезнование, явное сочувствие нам, молодым в военной форме. И вот нас вновь прибывших, распределяют по баракам этой пересыльной зоны, а если точнее, то этого огромного пересыльного лагеря. С группой заключенных вхожу в барак. Он очень большой, по обе его стороны двухъярусные деревянные нары. С левой стороны, с нижних нар раздается голос, явно принадлежащий командиру: «Товарищи военнослужащие, идете сюда». Я и еще несколько в военной форме подходим к нарам. На них более десятка парней в военной форме. Нас приветствует коренастый, широкоплечий в командирской форме и хромовых офицерских сапогах молодой человек. Он называет себя: «Старший лейтенант Орлан». Лицо энергичное, волевое, прямой нос, четко выраженный подбородок, суровые карие глаза, русые волосы. Отрывисто, командно говорит: «Располагайтесь здесь, с нами». И через паузу: «Их вон сколько». Их — это блатных. А их в этом бараке 80 или около того. Мы, вновь прибывшие, присоединяемся к парням в военной форме. Теперь нас уже человек двадцать, и у нас есть командир — Орлан, а также еще один, крещенный боями на Халхин-Голе, это командир разведывательной группы сержант Быков, награжденный орденом «Красной Звезды», а потом за что-то получивший срок. Об Орлане расскажу.
Глава 20
Орлан служил в одном из гарнизонов Дальневосточной Красной армии. Вполне возможно, что и в том, где служил я. Он и его жена, которую он горячо любил, жили в доме на территории гарнизона, в доме, где жили семейные офицеры. Орлана, отличного, аккуратного и исполнительного офицера довольно часто назначали дежурить по гарнизону. Дежурства были и ночные. Кто-то из соседей по этому офицерскому дому дружески сказал Орлану, что в то время, когда он объезжает гарнизон на коне ночью, в его комнате слышен мужской голос. Орлан не верит, что предана его женою любовь. Чувство, которое, как он думал, было главным в их совместной жизни. Потом о том же сказал кто-то другой, и все еще не веря, что попрана, растоптана его горячая любовь к жене, не веря, что ее чувство к нему было гнусным обманом, он в свое ночное дежурство привязал неподалеку от дома коня и подошел к двери своей комнаты. Прислушавшись он услышал шепот. Кто мог шептаться и с кем? Ведь в комнате оставалась одна жена Орлана? Орлан плечом высадил дверь и… из постели в белье выскочил некий мужчина и с оконным переплетом, т.е. с рамой на шее выпрыгнул со второго этажа в кусты, росшие около дома. А любимая жена в костюме Евы с ужасом смотрела на мужа, который так горячо ее любил, нежил и жалел. Орлан выпустил в жену весь барабан нагана и продолжал нажимать на спусковой крючок, хотя пуль уже не было и его уже сбежавшиеся живущие в доме офицеры схватили за руки. Сбежавший любовник был тоже офицером. Он выпрыгнул в белье и на стуле осталась его форма и документы. Его исключили из партии и понизили в звании, а Орлан за убийство жены получил 10 лет. Он из всех нас военных, живших в бараке лагеря Находки, был единственный «бытовик», а все мы были «контрики», «враги народа».
Глава 21
Время от времени нас по ночам выгоняли из барака для «шмона», Так на воровском жаргоне называют обыск. Нас выстраивают рядами, у наших ног лежат «вещи», т.е. то жалкое, что еще не украдено уголовниками и не изъято обслугой или охранниками. Мне до сих пор непонятно, что искала обслуга и охрана в эти ночные построения заключенных. Они заставляли развертывать на земле наши узелки и мешки, внимательно разглядывая их содержимое. Но что было особенно интересно для меня, это то, как тщательно наши «ревизоры» обходили и не осматривали две матрацные наволоки, до верху набитые вещами и стоящие рядом с Сашкой Питерским, а по-христиански — Александром Лаптухиным, ленинградским, если угодно, петербургским, вором «в законе». Около этих больших мешков стояли его «шестерки», т.е. воры помельче, его воровские лакеи. Вероятно Питерский был настолько «друг народа» и настолько пользовался авторитетом, что его не тревожила ни обслуга лагеря, ни охрана. А нас, врагов народа» в военной форме особенно придирчиво обыскивали, и в одно из таких «ночных бдений», когда мы трое — я, Орлан и Быков стояли рядом, к нам подошел конвоир с винтовкой и, глядя на гимнастерку Орлана с блестящими командирскими пуговицами, произнес: «Пуговички, командирские, командир, значит», — и рванул пуговицу вместе с карманом на левой стороне гимнастерки. Быков мгновенно вырвал у него из руки винтовку, Орлан сильно его ударил, а я подставил ему ногу, т.е. дал подножку, и конвоир грохнулся на землю. «Ну, это смерть, — подумал я. — Сейчас нас перестреляют». Быков с решительным видом держал винтовку наперевес. Среди охраны возникло движение, возгласы. На наше счастье появился командир охраны, а может начальник лагеря. Орлан спокойно взял винтовку из рук Быкова и, обратившись, как принято у военных, к этому начальнику вручил ему винтовку и объяснил ситуацию. Начальник выслушал нас, увидел наполовину оторванный карман у гимнастерки Орлана, остановил свой взгляд на моем летном шлеме и, повернувшись к столпившейся «псарне», виноват, охране, рявкнул: «Прекратить издеваться над бывшими военнослужащими». Так закончилась эта памятная мне ночь.
Был ли наказан конвоир за утрату винтовки, мне неизвестно.
Иногда в барак приходил нарядчик и набирал людей на работу по принципу — «кто попался на глаза». Так я однажды был послан копать братскую могилу еще с одним незнакомым мне парнем. На сопке, где было относительно ровное место было уже выкопано несколько могил. Нам двоим надо было продолжить копку одной из могил, углубить ее до заданной глубины. Могилы были братские, предназначенные для нескольких умерших. Мой напарник сказал, что уложат покойников «штабелем» и засыплют землей. Для меня это звучало дико: как можно укладывать умерших людей, как сардинки в банку! Но размеры могилы примерно 5х5 метров с глубиной около 2-х метров убеждали меня в том, что именно так хоронят заключенных. В такой могиле вполне можно было установить артиллерийское орудие. Видно, смертность в этом пересыльном лагере была не на последнем месте.
Мне рассказывали, что в числе обслуги огромного находкинского пересыльного лагеря была команда советской подводной лодки. Это были краснофлотцы, дружно смеявшиеся на политинформации по поводу какого-то политического замечания одного из матросов. Но ни с кем из них мне не пришлось познакомиться. Бродя по лагерю, я познакомился с крымским татарином, кажется, бандитом. Будучи по убеждениям интернационалистом, я, воспитанный своей матерью в духе дружелюбия ко всем национальностям, видно, расположил этого бандита на откровенные разговоры. Он поведал мне, что в одном из пересыльных лагерей, когда его этапировали из тюрьмы, он увидел прокурора, который его посадил и требовал на суде для него смертного приговора. Этот татарин дождался ночи и, так по крайней мере он мне рассказал, войдя в барак, где спали этапники, разыскал нары, на которых спал прокурор, наверное посаженный по 58-й статье, и пригвоздил прокурора к нарам заточкой. Совершив этот акт возмездия, мой рассказчик удалился. Если его рассказ — правда, то я тщетно ищу в своей душе осуждение его поступка.
Воспоминания о пересыльном лагере в бухте Находка хочется дополнить еще некоторыми эпизодами, сохранившимися в моей памяти.
Блатные всегда охотились за вещами «мужиков», «зверей» (так они называли людей из Средней Азии), «контриков» (это были мы, «враги народа»). Помню, как воры хватали шапки узбеков и туркменов в надежде найти в шапках зашитые деньги. Но это я наблюдал еще в Хабаровской пересылке. Здесь же тупоголовое ворье в нашем бараке решило украсть у горца Идрисова его молитвенный коврик. Он очень дорожил этим ковриком и глиняным кувшинчиком для омовения по мусульманскому обряду. Жулье предположило, что в коврике зашиты деньги. Результат попытки украсть коврик для воров был печальным. Идрисов, рослый и хорошо сложенный молодой горец, схватил доску от нар и страшными по силе ударами свалил нескольких воров на землю. Но воров в бараке было, наверное, около 80 человек. Раздавались крики: «Воры, наших бьют». Орлан сказал: «Надо нам вмешаться». Я и еще несколько наших военных ребят подошли к побоищу. Драка прекратилась. Я познакомился с Идрисовым. Не помню, кто он был — чеченец, ингуш или лезгинец. Он сказал, что молельный коврик и кувшинчик дала ему мать, когда его забирали в тюрьму. Воры стояли поодаль, и я им сказал: «Дураки, на этом коврике мусульманин молится, и он ему дорог как необходимая вещь для молитвы».
Глава 22
Дни бежали, а мы ждали этапирования и, конечно, на Колыму. Я уже не помню всех рассказов и воспоминаний моих коллег по несчастью, одетых в военную форму. Помню несколько попыток воров обокрасть нас, военных, в ночное время, когда даже в заключении, ясно поняв свою судьбу, все же спишь. Из-под меня стянули пиджак, в котором я приехал на военную службу и который я так и не успел отправить домой из гарнизона. Кое-что в ночное время украли и у других бойцов. На воровском жаргоне это звучало так: «пополоскали по-сонику». Значит, обокрали спящего. Днем как-то подошел к нарам, на которых лежал я, один вор и намеревался что-то у меня отобрать. А у меня в козырьке летного шлема было спрятано несколько бритвенных лезвий. Одно из них я еще раньше достал — кто-то из ребят им брился.
Я спросил, что вору надо. Он ответил, что он видит нужные ему вещи. Тогда я, зажав между пальцев лезвие, сказал ему, что он сейчас может больше ничего не увидеть. Конечно он, боясь за свои глаза, ретировался.
Но вот настал день, когда стали выкликать фамилии заключенных, конечно, по определенным буквам алфавита, для этапирования. Так я был разлучен с нашей дружной «военной командой».
В ночное время нас собрали на берегу находкинской бухты. Как попало построили эту массу людей, и мы стали ждать рассвета. Я случайно попал в ряды поляков, тоже «врагов народа». Только мне не было ясно, какого народа?
Среди поляков мне запомнился энергичный майор Секунда, пытавшийся ободрить, организовать и сплотить в общем-то растерявшихся людей. Тусклый рассвет, серое небо, масса разноголосых людей, периодически слышен зов кого-то на незнакомом языке. Боже, сколько здесь разноплеменных, разноязычных людей, объединенных одной бедой: все они этапники, заключенные, рабы тех, кто бессовестно расхваливает страну как плот счастливой жизни для ее населяющих. Межу нашими рядами шныряют не воры, а воришки, т.е. те, кого по-лагерному зовут «торбохватами» и «кусошниками». Сейчас им приволье: люди деморализованы, растеряны, лишены способности сопротивляться и протестовать. Эти мелочники вырывают из рук скудные вещи и не спеша удаляются с добычей. Жертва грабежа или что-то кричит вслед жулику, или молча провожает негодяя печальным взглядом. Ведь у несчастного похищено последнее, что он имел, отправляясь в далекий, полный страданий путь. Я стою в одном ряду с поляками. Вероятно, меня сунули сюда, думая, что я тоже поляк, т.к. большинство из них в недавнем прошлом военные. А на мне военная форма и кожаный летный шлем, который я предусмотрительно застегнул под подбородком. Шапки здесь срывают и даже бросают подальше. Поляк, обычно они были жертвами такого воровского приема, устремляется за брошенным подальше головным убором военного образца, а тем временем другой жулик крадет оставленный без присмотра чемодан.