Такая короткая жизнь
Шрифт:
Чем ярче светило солнце, тем жарче кипела работа. Трудились вручную. Одинокий рокот старенького трактора звучал прекрасной песней о лёгком и счастливом труде.
– Поспешайте, дивчата, а то Анфиса нас опережае, – торопила колхозниц Мария.
– Спешка нужна при ловле блох, а мы садкой занимаемся, – недовольно отрезала Марфа.
– Им-то хорошо на бугре, а тут, в низине, тилько грязь месим, – поддержала ее Настя.
– Ну, скажите, бабоньки, за шо надрываемся? За трудодень? За облигацию? – спросила Татьяна, поправляя на округлившемся животе халат.
– Да, за трудодень. За облигацию. За кусок хлиба, – резко ответила Мария. – Ох, и несузнательная же ты…
– Сознательность не мясо: ее в борщ не положишь, – передернула звеньевую колхозница.
– Шо тут кричать, шо бедно живем. Це и дураку понятно: пять лет война була, скилько мужиков погибло, усе разрушено, машин нэмае…
Трудно жить, а я, грешница, радуюсь, шо хвашистив побылы, шо у мире живем… Та за мир усе отдам, уси трудодни на заем подпишу… И шоб не чула подобных разговоров… Вон женщины своих малюток бросають, а булы б ясли? Ловко б було матерям, – доказывала свою правоту Мария.
– Ну, беги, – обратилась она к Любе, – не то тезка моя зальется от крика.
Люба положила тяпку и выпрямилась: на широкой равнине разноцветными букетами пестрели звенья, а вдали, за зеленой лентой луга, виднелся двор свёкра. Тревожно заныло в груди, из сосков закапало молоко…
В хате было душно и грязно. В воздухе застыл раздирающий крик ребёнка. Мокрая и голодная Маша никак не могла успокоиться: обиженно всхлипывала, жадно хватала грудь и вновь захлебывалась плачем.
– Эх, ты, бедняжка! Когда же ты вырастешь? – ворковала над дочерью Люба.
– Не порть дытину! – ругала невестку свекровь. – Нельзя с ными балакать! Я вон скольких родыла и знаю: диты не должны рано понимать, нэхай, як слепи котята, подольше спят…
– Мама! Вы опять Машке тряпку с пожёванным хлебом давали? – спросила Люба, приподнимая с подушки замусоленный кусок марли. – Вы ж больни… Кашляете…
– Шо Богом суждено, то и буде… – угрюмо усмехнулась Фёкла.
–
Разбаловала ты свою Марию…
А с дочерью и впрямь было трудно. Днём она обычно спала – вечером играла: радостно гулила, улыбалась и стремилась высвободить из пелёнок ручки, чувствуя присутствие матери в ласковом покачивании люльки. Люба засыпала – всех будил назойливый крик.
– Вот ирод не дите! – сердито бурчала Фёкла.
Бессонные ночи так измотали молодую мать, что во время кормления она боялась заснуть и уронить Машу.
Причудливы очертания предметов ночью: черными великанами высятся тополя, уродливыми калеками кажутся старые акации, грустно склоняются над водой вербы.
Тишина. О чём-то шепчутся лишь стройные заросли камышей, то здесь, то там выплывающие из тьмы; да изредка под тяжестью груза скрипит колесо; да кто-то роняет несколько слов.
Путь кажется бесконечным. Степи. Одинокие деревья. Поля.
Но вот в алом зареве показались хаты. Станица Славянская, раскинувшаяся на берегу Протоки, с ее шумным воскресным базаром издавна привлекала к себе жителей ближайших селений.
Раннее утро, но шум с каждой минутой усиливается, превращаясь на рынке в мощный гомон толпы.
Позванивают цепями цыгане. Предлагают свои услуги гадалки.
Зазывают покупателей спекулянты. Неумело торгуются колхозники.
Визжат на телегах поросята. Гогочут гуси. Кудахчут куры. В глазах рябит от разноцветья овощей и фруктов, привёзенных селянами на продажу.
Люба с трудом отыскала место для торговли и принялась за дело.
Торговаться было некогда: на повозке проснулась и захныкала Маша.
Люба поручила матери продавать оставшиеся продукты и наклонилась над дочкой.
– Счас, маленькая, счас, любименькая, – приподнимая девочку, весело приговаривала она.
Нежно прижала к себе Машу и вдруг больно кольнуло в сердце: карман на груди пуст, денег нет.
– Наторговала… Что скажу дома? Да меня ж свекровь съест… А
Игнат? – с ужасом подумала Люба.
Положив дочь на повозку, вновь проверила карман и ошалело глянула на толпу.
– Отдайте! – словно молил её взгляд.
Но рынок жил по своим законам: шумел, галдел, был совершенно равнодушен к её горю…
Люба бросилась прочь, задыхаясь от горечи страшной, как ей тогда казалось, потери.
Только на мосту опомнилась и застыла у скрипучих перил.
– Всё, – думала Люба, глядя в жутковатую муть бурлящего водоворота. – Всё. Жизнь кончена. Ещё один шаг туда, в эту крутящуюся бездну, и не будет ни страданий, ни слёз, ни бессонных ночей…
Надежда издали увидела сгорбленную фигурку дочери. Подбежав, оттащила её от перил и запричитала:
– Кровиночка моя горемычная! Шо же ты надумала?
Люба порывисто прижалась к матери и заплакала:
– Мама! У менэ деньги украли…
Ей хотелось ещё рассказать о том, как тяжело ей у свекрови, что муж её не любит и изменяет, что устала такой жизни, но мать, понимая
Любино состояние, не дала ей говорить и нервно выдохнула:
– Эх, ты! Гроши пожалела! Та они, прокляти, шо вода сквозь решето проливаются… Не удержишь… И в них-то счастье? Глянь, Люба! Вон шо дорого и любо!
С моста открывался прекрасный вид: внизу, огибая зеленые острова, полноводная Протока весело уносила вдаль лодки, ветки, бревна…
Вдоль изрезанных берегов, в густой зелени, прятались белые хаты.
Прислушиваясь к говору волн, наклонились деревья.
От сердца у Любы отлегло, ощущение безысходности сменилось робкой надеждой.
– Не горюй, – успокаивала Надежда свою дочь. – Гроши я тоби дам.
– А вы? – заикнулась было Люба.
– Проживу як-небудь… – широко улыбнулась мать. – И пошли, доню, не то у тебе не тилько гроши, но и Машку цыгане украдуть…
Пантелемон давно догадывался, что жена ему изменяет, но многозначительные намеки изрядно выпившего друга больно ранили его самолюбие. Мужчина пил и не пьянел.