Танго смерти
Шрифт:
— Неправда, — ответил Саша. — Я ни слова не соврал. А что в графе «служба в армии» прочерк поставил, так я же не писал, что не служил. Просто не заполнил графу. Служил я там где-то, или нет, это не ваше дело.
— Ах, вот оно как, — в голосе Цви послышались презрительные нотки. — Не хочешь, значит, послужить Родине? Другие хотят, а ты не хочешь? Весь еврейский народ воюет, люди жертвуют своими жизнями, ежедневно, ежечасно. А ты отсидеться хочешь, как последний трус.
— Ты мне тут пропаганду не разводи, — Саша сел и впервые сначала беседы посмотрел на Цви. — Я пропаганды наслушался, тошнит уже. Воевать не буду, отвоевал свое. И за тебя в том числе! Если бы мы хребет немцу не сломали, ты бы сейчас здесь не сидел. Я три года на фронте был, больше не хочу, ша! Теперь пусть другие воюют.
— А они и воюют, — Цви стукнул себя по ноге кулаком. — Необученные, необстрелянные люди идут в бой, а фронтовик сидит трусливо под кустом. Ты кораблем случайно не ошибся? Остался бы в Европе, жил спокойно. Оглянись вокруг: евреи плывут в Эрец Исраэль, строить новое государство, новую жизнь. И готовы ее защищать. А ты…
— Работать, строить я готов. А воевать не буду, — спокойно ответил Саша. — И вы меня не заставите, не тот расклад. Я же не как эти, — он кивнул на Генриха с Мозесом. — «Гахаль», «Махаль». [4] Это им ты командир, а я свободный человек.
4
«Гахаль» (Гиюс Хуц Ла-Арец, «иностранный призыв»), так называли вербовку евреев в странах Европы. «Махаль» (Митнадвей Хуц Ла-Арец, «иностранные добровольцы»), практически тоже самое, только среди добровольцев, в отличие от «Гахаль», чаще всего были военные профессионалы, не обязательно евреи.
— Ошибаешься, заставим! По закону каждый взрослый мужчина — военнообязанный. Так что не отвертишься. И былыми заслугами тут размахивать не надо. Я тоже с немцами воевал, только не в Красной Армии.
— А ну как не стану воевать? Что тогда, в тюрьму посадите? — рассмеялся Саша.
— Посадим!
— Государства еще нет, а тюрьмы уже есть? Вижу, что вы времени не теряете. Молодцы, так держать! — откровенно изгалялся Саша.
— Ладно, — Цви справился с собой и заговорил спокойно. — Делай, как знаешь. Ты пойми одну вещь: государства еще нет. Его может вовсе не быть, если мы его не отвоюем. Нам нужны все, кто может хоть чем-то помочь. Если ты не готов к этому — дело твое. У нас не Советский Союз и расстреливать тебя как дезертира никто не будет. Но ты хорошо подумай, стоит ли тебе вообще в это ввязываться. Найди в Хайфе пароход обратно в Европу и уезжай себе. Мы как-нибудь обойдемся и без тебя, — Цви встал. — Да, хорошо подумай.
— Он прав, — когда Цви ушел, с верхней койки свесилась седая голова Давида. — Неужели ты этого не чувствуешь, Саша? Это наше государство, еврейское. Впервые за две тысячи лет у нас есть шанс построить жизнь по-своему. И за это стоит бороться.
— Может и прав, — Саша снова лег. — Только… Ты заметил, как он вначале загавкал? И только потом, когда я не прогнулся, он быстренько сменил пластинку и стал уговаривать.
— Заметил, — согласился Давид. — Ну и что с того? Есть такие люди, которые не мыслят себя без принадлежности к чему-то большему. В чем можно упрекнуть Цви? В том, что он всего себя отдает борьбе? Без таких, как он, не победили бы немца.
— Такие комиссары страшнее врагов. Я уже видел, как они воюют. Сами лягут и бойцов видимо-невидимо положат, — скривился Саша.
— Только я еще кое-что заметил. Ты с ним вот так спокойно и уверенно разговаривал. А с комиссарами в Красной Армии ты тоже так разговаривал? Что-то мне подсказывает, что нет. Там за такие слова… — покачал головой Давид.
— Хочешь сказать, что мне надо им в ножки кланяться и руки целовать? Только за то, что мне позволяют чуть больше, чем раньше?
— Нет, но мне непонятно, почему ты не хочешь помочь отвоевать Эрец Исраэль. Ведь ты легко смог бы стать офицером в новой еврейской армии…
— Я бы объяснил, но ты не поймешь, — оборвал Давида Саша. — Я уже не тот студент, который в 41-м на фронт добровольцем ушел!
— А ты попробуй, — подал голос Мозес. — Расскажи нам свою историю. Или тоже скажешь, что мы тебе никто?
— Нет. После сегодняшнего не скажу. Ладно… я вам расскажу, по крайней мере часть. Но прежде чем я это сделаю, я хотел бы услышать Давида. Мне чертовски интересно знать, что за музыку он сегодня сыграл. Ведь до самых кишок пробрало и не только меня. Ну, друг наш музыкант, рассказывай! — Саша ткнул кулаком в тюфяк над головой и поморщился, когда труха посыпалась ему за шиворот.
— Я? — опешил Давид.
— Да, ты, — усмехнулся Саша. — Откровенность за откровенность!
— Мне тоже интересно, — подхватил Генрих. — Расскажи, Давид!
— Ладно, — тихим голосом ответил Давид. — Я расскажу… Когда немцы пришли во Львов, они согнали всех евреев в гетто. Они везде так делали, — начал свой рассказ Давид. Слушатели согласно кивнули. — Кроме гетто они устроили на окраине лагерь. Они его называли «рабочим». Там были мастерские, где работали заключенные — украинцы, поляки, евреи. Но это было совсем не тихое место, там все время убивали. На трамваях привозили людей из гетто, с железнодорожной станции. Вели их за лагерь, в Пески — мы это место называли «Долиной смерти» и там расстреливали. Все время расстреливали, вешали… А еще комендант, бывало, стрелял из автомата по рабочим. Выйдет на балкон канцелярии и стреляет, пока кого-то не убьет. И жена его тоже стреляла. Охранники соревновались — кто больше убьет, кто придумает самую изощренную казнь. Но не этим славился лагерь. Первый комендант, Рокито, был изрядным меломаном, кажется, сам на чем-то играл. Но при нас он не играл, только слушал. Он собрал оркестр мирового уровня. Из заключенных, конечно, из кого еще? Я тоже был в этом оркестре, — Давид посмотрел Генриху прямо в глаза. Видно было, что ему тяжело говорить. — Ты спрашивал, что это за мелодия? Мы всегда играли ее, когда вешали. Разная музыка для разных казней. Расстрел — фокстрот, повешение — танго. Это танго…
— А кто ее написал? — спросил Саша.
— Не знаю, — покачал головой Давид. — Думаю, что Куба Мунд, так звали нашего дирижера. Эх, что за оркестр был — лучшие из лучших! Куба был дирижером Львовской оперы, а еще профессор Штрикс, да и многие другие. Там такие музыканты были — не стыдно в любую столицу — хоть в Париж, хоть в Рим, хоть в Лондон с гастролями. Я то так, сбоку при них пристроился…
— Ты хорошо играл, — сказал Генрих. — А что случилось потом?
— Потом всех расстреляли, — горько усмехнулся Давид. — Больше никто это танго сыграть не сможет, я последний кто помнит ноты.
— А как тебе удалось уцелеть? — не сдержал любопытного вопроса Генрих.
— На сегодня достаточно вопросов, — Давид лег и отвернулся к стене. Генрих посмотрел на его напряженную спину и проглотил вертевшиеся на языке слова. Давид помолчал и глухо сказал в пустоту, ни к кому не обращаясь:
— Интересно, они вообще люди, эти немцы? Мне иногда казалось, что они какие-то натянувшие человеческую кожу чудовища. Ходит, говорит как человек, а внутри паук, или ящер…
— Люди, такие же, как мы — маму зовут, когда больно, в штаны делают, когда страшно, — отозвался Саша. — Требуха у них внутри вполне человеческая, кишки, дерьмо, все, как положено. Надо только как следует штыком поддеть и все наружу лезет.
Услышав это, напрягся Генрих, но снова ничего не сказал, промолчал. Вскоре все заснули, только Мозес долго ворочался и вздыхал.
На следующий день, в пятницу, уже под вечер, когда верующие евреи ушли на бак — молиться, а нерелигиозные, которых было большинство, занимались своими делами, в салон влетел растрепанный мальчишка и закричал:
— Все выходите! Получено радио — в Тель-Авиве Бен Гурион объявил о создании государства Израиль. Мы на карте, ура! — мальчишка убежал.
На секунду повисла тишина, а потом все сразу загомонили, задвигались. Новость была ожидаемая — дата окончания британского мандата над Палестиной была известна заранее, решение ООН о создании государства было принято еще в прошлом году. Но одно дело знать в теории, другое — вот так, вживую узнать о том, что двухтысячелетним бездомным скитаниям еврейского народа пришел конец. Все побежали на палубу, толкаясь и суетясь.
По ночам пароход шел без освещения, только с ходовыми огнями — опасались нападения. Но по такому случаю включили все лампочки до одной, и палуба утопала в лучах света. Взволнованный Цви взбежал по трапу на верхнюю площадку. Вокруг стояли соратники и капитан корабля. А внизу, на палубе, плечом к плечу столпились пассажиры. Помолчав, Цви достал из кармана лист бумаги и стал читать. Читал он на иврите и Генрих, да и подавляющее большинство стоявших внизу не поняли ни слова, кроме прозвучавшего в начале «Эрец Исраэль». Цви пытался читать торжественно, но поднявшийся к вечеру ветер уносил, комкал слова. Аудитория благоговейно слушала. Закончив читать, Цви начал что-то яростно говорить, потрясая кулаком. Когда он замолчал, собравшиеся разразились приветственными криками. А потом кто-то на палубе запел и остальные подхватили знакомые всем слова. Генрих еще в лагере для перемещенных лиц выучил «А-тикву», гимн тогда еще несуществующего государства. Теперь это ему пригодилось. Он пел вместе со всеми, охваченный странным, но в то же время приятным чувством растворения, принадлежности к чему-то большому и важному. Его «Я» съежилось до микроскопических размеров, вытесненное мощным «мы». Все вокруг испытывали нечто похожее. Все словно бы светились изнутри, воодушевленные, восторженные. Мужчины, женщины, старики, дети — все пели и тысяча голосов сливалась в один. Допев «А-Тикву», затянули новую песню. Каждый пел что-то свое и песни на многих языках сливались в одну неповторимую мелодию. Пение летело над волнами и ветер уносил его прочь.