Тайна черного камня
Шрифт:
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Четвертый день Мария плелась в колонне таких же грязных, обессиленных от голода людей, ничего не воспринимая, ничего не чувствуя. Она так похудела, что платье болталось на ней, как мешок, надетый на доску. Со вчерашнего вечера во рту ее не было ни крошки. Но она не хотела ни есть, ни пить. Ей все слышался беззвучный крик дочери, обессилевшей от голода. Ей виделось дерево, возле которого двое мужчин разгребли руками прелую хвою и трухлявые сосновые шишки, положили в неглубокую ямку мертвую Галинку и, прикрыв лицо одеяльцем, торопливо засыпали ее хвоей. Мария хотела броситься на этот мягкий серый холмик, но мужчины удержали ее, а когда конвоиры, два откормленных эсэсовца и несколько айзсаргов, начали прикладами поднимать сидевших в изнеможении женщин и мужчин, кто-то помог подняться и Марии и втиснул ее в толпу. Она даже не заметила, кто это сделал, все время останавливалась, поворачивала голову назад, но мужчины крепко держали ее под руки и вели. Молчали. Боялись поплатиться за разговоры смертью. Да и не думали, что она может понять по-латышски.
Вечером толпу пленных втолкнули в открытый загон для овец. Овец уже давно не было, поэтому толстый слой навоза пересох и затвердел, как камень, но запах, едкий и дурманящий, сохранился.
— Вот и в скотину превратились, — отрешенно проговорила стоявшая возле Марии пожилая женщина с обветренным, в сетке морщин лицом и припухшими в суставах пальцами, какие бывают у рыбаков. — Говорила мужу, не бери землю кулаков. Не послушал. Теперь вот…
— Молчать! — заорал конвоир.
Женщина, тяжело вздохнув, опустилась на жесткий навоз и дернула за руку Марию, указав ей место рядом с собой.
Мария села, поджав ноги, уткнулась лицом в колени. Она не слышала, как конвоиры приказали троим пленным пойти в усадьбу, стоявшую недалеко, среди зеленых кукурузных и начавших цвести пшеничных полей, и попросить еду.
— Мы будем ужинать! — грубо пробасил один из конвоиров. — Все, что после нас останется, делите на… трудодни! — Он раскатисто рассмеялся, довольный своей шуткой, потом снова грубо бросил: — Если кто не вернется, расстреляем всех. Всю коммунию!
Мария не видела, как ото всех усадеб, кроме одной, самой большой, потянулись к овечьему загону крестьяне с мешками и ведрами, а из большой усадьбы выехала подвода и остановилась на краю поля, на котором тянулся вверх овес, оплетенный зеленым горохом; с подводы спрыгнул кряжистый сытый мужчина, начал косить по краю поля и бросать в бричку охапки зеленого гороха и овса. Мария не видела ничего этого, сидела, уткнувшись лицом в колени, и думала свою горькую думу. Ей то виделся холмик из прелой хвои с трухлявой сосновой шишкой наверху, словно специально туда положенной, то старинный буфет в доме Залгалисов, а возле него сыновей; то она слышала надрывный плач Галинки, то слова Паулы: «Не беспокойся, Мария. Я пригляжу за детьми», то сказанное Андреем с грустью: «Так все не вовремя». Все, что происходило в овечьем загоне, Мария не воспринимала. Из этого оцепенения вывели ее негромкие слова:
— Русской дайте. Русской.
Она почувствовала на своем плече чью-то руку, подняла голову и увидела, что ей подают ломтик хлеба с кусочком домашней колбасы и ведро с несколькими глотками молока на дне. Спазмы сдавили горло, она судорожно глотнула слюни, вдруг наполнившие пересохший рот, взяла хлеб, откусила немного и заплакала. Долго и судорожно всхлипывала и, лишь немного успокоившись, принялась за еду.
Съев хлеб с колбасой и выпив молока, Мария почувствовала нестерпимый голод и обрадовалась, когда к загону подъехала бричка и овес с горохом полетели через изгородь. Один пучок упал совсем недалеко, Мария хотела подняться, чтобы оторвать стручки от плетей гороха, но снова услышала: «Русской дайте» — и увидела, что из пригоршни в пригоршню передают для нее зеленые пухлые стручки.
— Спасибо, добрые люди! Спасибо, друзья! — порывисто поблагодарила Мария по-латышски, и многие с удивлением на нее посмотрели.
— Ты кто? — спросила пожилая женщина с узловатыми пальцами. — Латышка?
— Нет. Русская. Жена пограничника.
— Тише вы! — оборвал их мужчина. — Услышат…
— Они и так знают, кто мы, — спокойно проговорил бородатый мужчина. — Мы не айзсарги. Пощады все равно не будет, таись не таись.
Все согласились с этим, но интересоваться Марией перестали. Заговорили о другом: почему их ведут в сторону Риги. Боялись сказать слова: «Рига захвачена» — и отгоняли даже тревожные мысли об этом, хотя все знали, что Рига совсем недалеко. Только Мария, не знавшая местность, не понимала, куда их гонят. Думала она о том, за что арестовали эсэсовцы мирных крестьян и крестьянок, многие из которых наверняка даже не коммунисты? За то, что поддерживали Советскую власть в Латвии и пахали землю, отобранную у мироедов? Хотят запугать народ? Так же, как басмачи пытались зверством держать в страхе и подчинении дехкан? А что из этого вышло? Даже те, кто поначалу поддерживал басмачей, стали бороться с ними. Словом «басмач» матери пугали непослушных детей. Народ зверством не покоришь, не запугаешь. Наоборот, скорее поднимет он голову и возьмется за оружие. От мала до велика. Так думала Мария, сидевшая на жестком навозе в овечьем загоне.
Фашисты действительно собирались жестоко расправиться с коммунистами и комсомольцами, со всеми сторонниками Советской власти в Прибалтике. Они намеревались огнем и мечом покорить народ, как покоряли его еще рыцари-крестоносцы, захватившие прибалтийские земли славян, как солдаты кайзеровской Германии в первую мировую войну; но фашисты знали, что их предкам пришлось убираться с захваченных земель, поэтому они, неся огонь и меч, хотели скрыть свою жестокость. Место для лагеря смерти, который станет известным всему миру под названием Саласпилс, они выбрали в глухом лесу. Сейчас они сгоняли туда толпы советских людей со всех концов захваченной латвийской территории. Им-то и предстояло строить бараки, тянуть колючую проволоку, чтобы потом умереть за этим высоким тройным колючим забором.
Мария тоже была на пороге Саласпилса. Но не перешагнула его. Ночью приткнувшихся друг к другу и спавших чутким сном пленников поднял на ноги приглушенный предсмертный храп. Те, кто был возле изгороди, разглядели, что какой-то высокий мужчина навалился на конвоира. Не понимая, что происходит, стоявшие у изгороди пленники молчали, а остальные поднимались на носочки и вытягивали шеи, всматриваясь в темноту, тревожно шептали:
— Что? Что случилось?!
А тот большой мужчина, швырнув айзсарга на землю, распрямился и подошел вплотную к загону. Теперь все увидели, что это командир-пограничник. Многие женщины запричитали и, всхлипывая от радости, потянули к нему руки.
— Спаситель наш! Спаситель!
— Успокойтесь, — негромко сказал по-латышски командир. — Где остальной конвой?
— Андрюша! — вскрикнула Мария и кинулась, расталкивая толпу, к изгороди. — Андрюша!
— Маня, ты? Тише только. Тише. Где конвоиры?
— Вон там, — показала Мария на темневшую недалеко усадьбу. — Туда ушли спать.
— Ясно, — ответил Андрей и, сказав появившемуся рядом с ним сержанту: «Действуйте», обратился к людям, запертым в загоне: — Свободны все. Мужчины, готовые драться, останьтесь. Оружие мы дадим.
А Мария лезла через изгородь к нему, и Андрей поднял ее на руки и прижал к себе.
— Какая ты худая!
Он хотел спросить о дочери и сыновьях, но побоялся. Он ждал, что скажет Мария. А она, уткнувшись ему в грудь, пахнущую порохом, пылью, потом и ружейным маслом, подавляла в себе рыдания.
Загон редел. Освобожденные один за другим исчезали в темноте, и только десятка два мужчин столпились на лужайке, ожидая приказания пограничника. А Барканов никак не решался поставить на землю Марию. Ждал, когда она заговорит. В это время подошел капитан Хохлачев. Увидев Марию, воскликнул:
— Мария Петровна?! Вы?! Как же так? А дети?
Мария зарыдала. Хохлачев, смущенно проговорив: «Да, дела», направился к добровольцам. Он предупредил их, что предстоит тяжелая борьба и кто не готов к ней, может уйти. Тем, кто остался, выдавал оружие, расспрашивая, кто откуда эвакуировался, — делал он все, как положено делать командиру, принимавшему пополнение, но нет-нет да и оглядывался на Андрея и Марию.
Мария все еще не могла осмелиться заговорить о детях. Все эти дни она проклинала себя за то, что не послушала Андрея и не уехала к родителям; в гибели сыновей и дочери (она теперь почти не надеялась, что Витя и Женя остались невредимы) винила только себя и сейчас страшилась упрека мужа. Она была бы рада, сжавшись вот так в комочек, забыться. Но трудно было молчать, и Мария попросила:
— Пусти меня, Андрюша.
А когда он поставил ее на землю, опустилась на колени и припала губами к его руке:
— Прости, Андрюша, меня! Нет детей у нас! Нет!
— Ты что, Маня?! — воскликнул Андрей, подхватив ее на руки. — Ты что? — прижал ее, рыдающую, к груди и попросил: — Успокойся. Расскажи все, как было.
С трудом подавив рыдание, Мария почти шепотом рассказала о том, как бросил ее на дороге Эрземберг, как шла она, шла долго, пока не обессилела совсем, и тогда ее, почти потерявшую сознание, подобрал грузовик. Ее накормили, но молоко больше не появлялось. Женщины, ехавшие в кузове, сделали соску из хлебного мякиша и попросили шофера завернуть в какую-нибудь усадьбу за молоком, но достать молока не удалось: машину остановили немцы и айзсарги и приказали вылезать. Водителя, который, ударив фашиста заводной ручкой, пытался скрыться в лесу, застрелили.