ЖАНРЫ

Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина
Шрифт:

Но даже если предположить, что эти три теперь навсегда потерянные строки относились к мрачным угрозам Геккерена, почему Пушкин вычеркнул их? Не содержащие ничего, что бы скомпрометировало Наталью Николаевну, они снова подтвердили позор ее преследователя. И тут же вступают в силу логические посылки и скепсис: если была какая-либо возможность соединения смысла угрожающих слов Геккерена к рассылке «дипломов» («Я опозорю вас в глазах всего света», например), то Геккерен подставил бы себя и подписал собственное имя под этим дискредитирующим и больше не анонимным письмом. Не мог дипломат слепо полагаться на молчание Натали, она одна могла быть источником информации, конфиденциально сообщенной Карамзину. то есть Пушкин, должно быть, писал о чем-то другом. Еще раз: absurdit'e, catamit'e, fatalit'e, gravit'e, hostilit'e, identit'e, malignit'e, opportunit'e, susceptibilit'e, temerit'e… Это – не полное безумие. Что мы прежде всего хотели бы узнать из вымаранных строк – это те чувства, которые диктовали обвинения поэта. Или это было только подозрение, которое гнев и затаенная вражда превратили в уверенность, – в этом случае Пушкин воссоздал то, что случилось в голландском посольстве 2 ноября, используя свое воображение и презрение, питаемое тем, в чем призналась ему его жена; или он действительно знал кое-что, что не мог доверить даже самым дорогим своим друзьям, кое-что, что привело его к мучительной многословности, парафразам, иносказаниям и исправлениям. Еще раз мы имеем два противоположных видения: человека, запутавшегося в ложных обвинениях, брошенных ему без доказательства, ослепленного желанием «смешать с грязью» того, кто осмелился попытаться сбить с пути его жену; и человека, который вправе действовать молча, вынужденный к этому другим чудовищным оскорблением, в котором невозможно признаться, что само по себе является свидетельством того, что есть вещи, которые он не может и не будет «открывать вообще никому».

И все-таки это не могло быть просто несчастным случаем.

Несколько отсутствующих слов в одном из писем Пушкина – и мы оказываемся запутанными, связанными по рукам и ногам, вынужденными признать свое бессилие, безъязыкими. Нам известны место, день и время его трагического поединка; мы знаем высоту солнца над горизонтом, температуру и направление ветра в тот день; мы знаем размер отверстия, которое пуля проделала в его черном сюртуке. Но в то же время мы должны признать, что многого не знаем.

Мы занимаем в ложе свои места, напрягаясь в темноте, чтобы проследить за бесконечными перевоплощениями истины и заменами костюмов. Истина – это наиболее известный и желанный актер en travesti человеческой комедии. И мы аплодируем в конце спектакля, что только подтверждает существование разделяющей нас пропасти.

С момента своей гибели Пушкин заманивает нас туда, где все, что мы знали и в чем были уверены, внезапно меняется до неузнаваемости подобно товарам, залежавшимся в разрушающемся складе. Это место, где знание незаметно теряется во тьме. Место, где неуловима грань, отделяющая причину от следствия, место, которое когда-то считалось узким и хорошо исследованным, теперь становится бесконечной пустыней неразгаданных иероглифов, обманчивых теней, неясных видений, миражей и ловушек.

Урок поэзии. Урок тайны. Урок для посвященных.

Возможно именно verit'e – то слово, которое скрывается за суффиксом, столь дорогим нашему сердцу. В этом случае мы должны были бы принять наиболее широко распространенную версию толкования текста: «Он сказал вам, что я подозреваю правду и что моя жена так боялась скандала, что потеряла голову». Правда – не более и не менее. Но какая правда?

Введя наших терпеливых читателей в лабиринт, из которого нет выхода, мы не настолько жестокосердны, чтобы просто бросить их там. Они по крайней мере заслужили догадку, предположение. Так вот она, основанная на самой слабой из улик, то, о чем тоненький льстивый голосок долго бормотал из суфлерской будки: у Пушкина не было никаких доказательств; вовсе не Якоб ван Геккерен написал или инспирировал «дипломы». Давайте обратимся к подозреваемым последней очереди, молчаливым, покрытым пылью и прахом времени: тщеславный, высокомерный министр народного просвещения; угрюмая дама по прозвищу Меттерних; иезуит с ангельским взглядом; хромой шут. Если бы выбор пал на кого-то одного из этих четырех – следует направить указующий перст обвинения на Петра Долгорукова.

Как-то вечером в начале ноября 1836 года за столом с остатками богатого банкета и обильных возлияний кто-то прошелся насчет оскорбительных писем, которые долго развлекали Вену: «дипломы» вора, скупца, рогоносца, лакея. «Диплом» рогоносца немедленно привлек интерес собравшейся компании – горстки молодых представителей петербургского общества, – ив атмосфере пьяного бесшабашного веселья резвая группа начала составлять список сограждан, за чей счет она могла бы повеселиться. Но этот список был весьма обширен («Уже теперь нравственность в Петербурге плоха, – имел обыкновение говорить Пушкин, – а посмотрите, что скоро будет полный крах»), и ночь почти уже прошла. Выполнение восхитительного проекта пришлось отложить. На следующее утро, до начала следующего праздного дня, князю Петру Долгорукову вспомнился кутеж прошлой ночи. Как это никто не подумал о Пушкине? Вот уж славная была бы история! Его жена обманывала его с Дантесом, а он обманывал ее со своей невесткой Александриной; Дантес обманывал Геккерена с Натальей Николаевной, а Наталью Николаевну – с ее сестрой Екатериной. Надменный надутый поэт должен был писать скорее историю рогоносцев, чем историю Петра Великого. Довольный собственной выдумкой, Долгоруков решил дать ей развитие. Восстанавливая краткий текст по памяти, он добавил титул историографа к коадъютору Ордена рогоносцев. У него не было сомнений, кого назвать гроссмейстером Ордена; кандидатура непременного секретаря требовала минутного раздумья – и он остановился на Иосифе Борхе, чья ситуация предполагала полную гамму женских измен – от извозчика до царя. Теперь ему понадобилась печать, которая придала бы правдоподобие его работе. Он взял лист бумаги и нарисовал круг с разными масонскими символами в центре. Извольте, г-н Пушкин, поломать голову, вспоминая всевозможные объединения «вольных каменщиков» Петербурга! Чтобы разжечь любопытство поэта, далее он изобрел причудливую монограмму: / Якоба Геккерена, переплетенная с А Дантеса (д’Антес), представляла любовную интригу, которую красивая, но недоверчивая Натали теперь угрожала разрушить. Он увенчал свой проект изображением кукушки – злосчастной небольшой птицы, чье имя стало символом рогоносцев, не позаботившись о том, чтобы снабдить ее однозначной парой рожков, чтобы избежать любого сомнения относительно ее назначения. Увлекшись процессом, он добавил толстый хвост в форме гусиного пера – точно такого, какой Пушкин получил в подарок от Гёте и который теперь красовался на его столе. Пусть пишет трактат о рогоносцах со всем этим! Он вручил свое произведение слуге для передачи граверу, который уже несколько раз послужил ему в прошлом верой и правдой, затем переписал краткий оскорбительный текст поддельным, искаженным почерком. В конце концов, почему посылать письма только Пушкину? Этот «диплом» – настоящий маленький шедевр; было бы жаль скрыть его от петербургского общества. А кроме того, было бы хорошо получить максимальную пользу от печати, которая стоит денег (стоимость производства плюс щедрые чаевые, чтобы гарантировать молчание мастера). У него кончилась бумага. Он взял несколько листов из кабинета Ивана Гагарина и возвратился, чтобы продолжить работу. Восемь экземпляров, возможно, девять. Этого должно хватить, поскольку он уже устал. Затем он придумал адресатов – друзей и знакомых Пушкина – первых, кто приходил на ум, тех, чьи адреса он помнил или имел под рукой. Все было готово к тому времени, когда слуга возвратился со свежеизготовленной гравером печатью. Долгоруков приказал слуге написать «Александру Сергеевичу Пушкину» на обороте каждого диплома и несколько минут спустя послал его с запечатанными письмами к одному из многих – и отнюдь не по соседству – почтовых отделений города. Так все случилось 3 ноября 1836 года, будто действовал тайный и дьявольский замысел рока: неожиданный удар в спину от бога причуд и совпадений был наиболее «пушкинским» из всего, что могло с ним случиться, позволившим ему увидеть связь между спланированной атакой клеветника и некоторыми другими событиями, которые произошли в недавние дни. Зимой 1836/37 года петербургская почта доставила «дипломы» рогоносца и другим жертвам той же самой компании весельчаков, которые активно принялись за работу. Все эти письма повлекли за собой вспышки гнева, возмущения, несколько семейных ссор – но не дуэли! – и закончили свой путь в огне камина.

Признаемся: нет никаких доказательств. И мы не имеем ничего лично против Долгорукова. Несмотря на долгое и небезосновательное предание, мы бы предпочли пойти в другом направлении; может быть, в одном из направлений, упомянутых Трубецким: «Урусов, Опочинин, Строганов». Но мы не знаем, был ли любой из них, подобно Долгорукову, так близок к Геккерену и сочувствовал ли его любовным мукам, был ли дружен с Петром Валуевым (от которого Долгоруков мог слышать о бурях, бушующих в пушкинском семействе), со Львом Соллогубом (от которого мог знать, что его младший брат Владимир гостил у тети Васильчиковой в начале ноября 1836 года) и с братьями Россет, чей адрес хромой князь, товарищ Карла Россета по Пажескому корпусу, знал очень хорошо. И при этом мы не знаем, был ли кто-то из них регулярным посетителем в доме Карамзина – а Долгоруков был. Но более всего, этот молодой человек был изощренным проказником. А Судьба всегда знает, где найти себе чернорабочих.

Анна Ахматова тоже считала Долгорукова виновным – но в союзе с Геккереном и Дантесом. И она обвиняла его еще кое в чем. Удивленная, как и мы, тайной вычеркнутых Пушкиным строк, она сделала свои заключения:

Наталья Николаевна… конечно, не могла знать, что в посольстве фабрикуется документ, порочащий ее честь. Прибавим к этому, что своими сведениями Пушкин очень гордится и непоколебимо уверен в их достоверности. Понимать это надо так: некто присутствует при разговоре Геккерена с Дантесом, при нем же решается «1е coup decisif» («решительный удар») – анонимные письма, затем это лицо идет к Пушкину и все ему рассказывает, чем дает ему возможность втоптать посланника в грязь, но, очевидно, по совершенно понятным причинам это лицо пожелало остаться неизвестным… здесь можно предположить двойную игру Долгорукова. Не он ли информировал Пушкина и дал ему материал для ноябрьского письма?

Давайте попробуем развить эту интересную догадку: чтобы развлечь себя и далее ловлей рыбки в мутной воде, Долгоруков обеспокоился сообщить Пушкину, что 2 ноября он был свидетелем разговора между Геккереном и Дантесом – очень важного разговора, как он сказал, в процессе которого они пригвоздили к позорному столбу поэта и его жену. Тогда будет понятно, почему Пушкин козырял своей уверенностью – чуть было не сказала «уликой» – относительно присутствия свидетеля, когда писал голландскому посланнику. Но как мог Долгоруков объяснить свое присутствие при такой деликатной беседе, не возбудив подозрений поэта? Очевидно, что Геккерен и Дантес рассуждали бы о «решающем ударе» только в присутствии сообщника, а не случайного гостя. Опять не можем согласиться с Анной Ахматовой.

Александр Карамзин – брату Андрею, Петербург,

13 марта 1837 года

«Дантес был пустым мальчишкой, когда приехал сюда, забавный тем, что отсутствие образования сочеталось в нем с природным умом, а в общем – совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении. Если бы он таким и оставался, он был бы добрым малым, и больше ничего; я бы не краснел, как краснею теперь, оттого, что был с ним в дружбе, – но его усыновил Геккерен, по причинам, до сих пор еще совершенно неизвестным обществу (которое мстит за это, строя предположения). Геккерен, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником, какие только бывали под солнцем, без труда овладел совершенно умом и душой Дантеса, у которого первого было много меньше, нежели у Геккерена, а второй не было, может быть, и вовсе. Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью, что, пользуясь недалекостью ума этой женщины и ужасной глупостью ее сестры Екатерины, в один год достигли того, что почти свели ее с ума и повредили ее репутации во всеобщем мнении. Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерен сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма. (Если Геккерен – автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!)».

От кого ближайшие друзья Пушкина узнали об «адских кознях», «адских сетях», «гнусной западне», когда поэт был уже мертв и похоронен на Святогорском кладбище? Главным образом, непосредственно от Пушкина – из копии письма к Геккерену, которое было у него в кармане сюртука – он надел его, уходя к месту дуэли 27 января 1837 года: это обращение к потомкам, обещание будущего позора посланнику и кавалергарду. Но это известно и из письма к Бенкендорфу, которое он так и не решился послать двумя месяцами ранее. Обнаруженное среди его бумаг 11 февраля, оно было передано в Третье отделение, и прилежный Миллер быстро распространил копии среди друзей [59] погибшего поэта. Убитая горем вдова, должно быть, тоже сказала им что-то; они восстановят в памяти и другие инциденты, свидетелями которых они были сами. Стоит заметить, что они тоже были все еще ошеломлены трагедией, измучены ужасным чувством вины за то, что подсмеивались над Пушкиным и что потерпели неудачу, пытаясь помочь ему, все еще не зная многого, – не зная, что Дантес пошел на обман, чтобы устроить встречу с Натальей Николаевной с глазу на глаз, что он пробовал заставить ее оставить мужа, что барон Геккерен, будучи в сговоре со своим приемным сыном, вел себя как сводник. Я убеждена, что то были те самые «неизвестные обстоятельства», которые постепенно открывались близким друзьям Пушкина. Более того, они не знали – что и обнаружили со временем, – что сама эпоха, несмотря на царившие тогда свободные нравы, в ужасе и отвращении отвернулась от тех двоих, кто составил необъяснимый дуэт в действиях против женской добропорядочности. Этот союз казался еще более неприятным и чудовищным тем, кто разгадал его тайные мотивы. Можно предположить, что сомнительные, неблагородные и бесчестные действия Жоржа Дантеса и Якоба ван Геккерена – этих своего рода двух «бедных дьяволов», потерявших голову от любви, – могли показаться дьявольским заговором.

59

Возможно, что открытие этого письма вновь было «находкой» и удачей, которая позже дала основания для подтверждения некоторых подозрений Пушкина. Но можно себе представить, что Вяземский поверил бы с трудом в то, что поэт послал такое письмо главному жандарму – это яростное послание без доказательств, которых от него потребовали бы при самом начале расследования. Видимо, Вяземский знал, что письмо не отослано.

Покинув Пушкина в тот субботний полдень 21 ноября, Соллогуб пошел на еженедельную литературно-музыкальную встречу к князю Одоевскому, где, как и рассчитывал, он нашел Жуковского и сообщил ему последние новости о том, что видел и слышал. Жуковский тут же поспешил к своему другу. Он убедил его не посылать письмо Геккерену. На следующий день он просил царя об «отеческом совете» для Пушкина, чтобы тот смог смириться с отказом от дуэли, касающейся вопроса чести.

И случилось так, что во второй раз через много недель Пушкин должен был опять отказаться от своих намерений, подавить свою импульсивную натуру и сделать шаг назад. Двойное отступление есть поражение. Что остановило его 21 ноября? Разумные аргументы Жуковского, конечно, сыграли свою роль: скандал, в который было бы вовлечено его семейство, будущее его детей, уязвимая ситуация его невестки, неодобрение и огорчение царя и так далее. Возможно, он и сам имел некоторые сомнения в истинности собственных обвинений. Но было и еще кое-что – и корни этого уходили глубоко в темную неизвестность, гораздо глубже того, что лежало на поверхности. Не страх смерти – Пушкин всегда смотрел ей в лицо с ледяным самообладанием, но сожаление о жизни, которая вынуждала его на каждом шагу оглядываться в ужасе и отвращении назад, на только что пройденный им путь. Он никогда не совершал преступлений, никого не убил и не предал, никогда не нарушил слова чести. То, о чем он сожалел, было другое: он жил и писал стихи. Само существование – первородный грех, который грызет совесть поэтов, сведущих в легкости и чистоте небытия. И теперь он почувствовал новое сожаление, поскольку понял, что с «почти сверхъестественной, и все же как бы реальной, силой он стал безрассудно увлечен смертью». Он познал эту почти осязаемую силу, был захвачен ею, но якорь его рассудка крепко удерживал его на земле. Отягощенный этим тяжким бременем, он был вынужден задержаться в этом мире – так заманивают в ловушку сбившихся с пути херувимов, и крылья их опутывает ежевика при тайном посещении человеческих долин. И в течение всего времени, которого требует жизнь, самый беспощадный из кредиторов, он чувствовал таинственный аромат, доносящийся до него, – аромат, который он обнаружил во многом, что он сделал, сказал и написал: горький аромат, отталкивающий и опьяняющий одновременно, как наркотик.

Поделиться с друзьями: