Тайна Jardin des Plantes
Шрифт:
Его дом, при всех своих архитектурных недостатках типично османовского стиля, был построен в очень необычном месте — возле древнего амфитеатра, возведенного в те времена, когда Париж еще назывался Лютецией, и восстановленного в период с 1869 по 1916 год. Правда, перед этим велась бурная полемика о его судьбе — подрядчики строительства из «Компании омнибусов», предшественницы нынешней RATP, посматривали недобрым глазом на это археологическое открытие, из-за которого они рисковали потерять немало денег. Понадобилось множество петиций, подписанных известными деятелями культуры (в том числе Виктором Гюго), чтобы амфитеатр второго века не стал жертвой «воинствующего урбанизма» Третьей республики.
«Какая удача!» — в который раз подумал Сильвен, перегибаясь через подоконник и склоняясь над жардиньеркой, заросшей травой.
И хотя площадь амфитеатра сократилась примерно на треть по сравнению с изначальной, на его широком пространстве отдыхал взор профессора, когда он, утомленный книгами и выписками или, как сегодня, усталостью, смотрел на этот круг песка, окаймленный тройным кольцом древних каменных ступеней, деревьев и домов. В этом почти не посещаемом туристами городском саду, окруженном огромными домами, старики играли в петанк, молодежь гоняла мяч. Другие посетители читали газеты, флиртовали, отдыхали — там, где некогда их предки смотрели на гладиаторские бои. Иногда немногочисленные группы актеров-любителей разыгрывали здесь отрывки из пьес Мольера или Мюссе. Летом городской муниципалитет даже организовывал в амфитеатре кинопросмотры под открытым небом. В прошлом году Сильвен, не покидая квартиры, смотрел из окна исторические ленты Саш'a Гитри, из которых больше всего ему понравился увлекательный, хотя и чересчур насыщенный вымыслами, кинофильм «Если бы нам рассказали о Париже».
«Но все это было до терактов», — подумал Сильвен, невольно представляя себе взрыв бомбы прямо в центре амфитеатра… После все изменилось. С тех пор как произошла страшная трагедия в «Конкор-Лафайетт», парк с амфитеатром закрывали уже в пять часов вечера. И лишь немногие счастливчики, подобные Сильвену, могли любоваться им сколько угодно в любое время дня и ночи.
Еще дальше высунувшись в окно, так что вся верхняя половина тела оказалась снаружи, Сильвен полностью погрузился в созерцание окруженного деревьями строения.
«За каждой закрытой дверью, за оградой каждого сквера, под корнями каждого дерева скрывается истинный Париж», — говорил ему Любен, когда они вместе кормили хищных зверей, чистили виварий или вычесывали белых обезьян.
Вот почему Сильвен, очень чуткий к существованию города под городом, руин под современностью, изначального под старинным, леса под сквером, так часто повторял слова Андре Арделле: «Я — последний охотник таинственных больших городов». Может, и не бог весть какое важное занятие — но Сильвен горячо отстаивал свое право на него перед Габриэллой.
Однако потом они выросли. И Габриэлла уехала…
Сиьвен снова почувствовал легкую дурноту и с силой тряхнул головой.
— Подумай о чем-нибудь другом, идиот! — выдохнул он и, резко выпрямившись, отступил назад, вглубь квартиры, словно вырываясь из рук старой городской сумасшедшей.
Как всегда, мой будильник звонит ровно в шесть (привычка рано вставать перешла ко мне от отца). «Бип-бип» этого часового механизма, сделанного в виде Пресвятой Девы Лурдской (совершенно абсурдный подарок матери), вырывает меня из сна, в каждом уголке которого присутствует тот силуэт…
— Да, силуэт, — произношу я хриплым после сна голосом и вскакиваю с постели.
За окном уже рассветает. Зеленые кроны деревьев, окружающих «Замок королевы Бланш», кажутся мне какими-то слишком яркими, даже кричащими, — у меня болит голова. Осторожно ступая, я впотьмах добираюсь до маминой ванной комнаты, где полным-полно лекарств.
Среди армии флакончиков с транквилизаторами я нахожу упаковку долипрана. Набираю немного воды в стаканчик из-под зубной щетки, и — хоп! Две белые таблетки исчезают в моем желудке, и несколько минут я стою неподвижно, надеясь, что мигрень исчезнет.
А вот силуэт не исчезает. Тот силуэт, который я видела в сцене похищения ребенка. Силуэт, который схватил на руки маленького Пьера Шовье… и который снился мне всю ночь.
Не выпуская из рук стаканчика, я иду в «машинный зал».
Прошло шесть часов с момента моего открытия, но такое ощущение, что комната по-прежнему буквально источает страх.
Редкая штука: вчера перед сном я выключила ВСЕ мониторы. Как будто боялась того, что могла на них увидеть. И вот сейчас мне не хочется их включать.
«Это просто смешно, Тринитэ!» — сурово говорю я сама себе, подражая отцовскому тону.
Однако, включив машины, я не активирую систему наблюдения и ограничиваюсь тем, что захожу в Интернет.
— Да, они не теряли времени даром…
Впрочем, я об этом догадывалась. Дело о киднеппинге уже попало в топ новостей:
«Пять грудных детей похищены в Париже».
«Похищено пять малолетних детей в Пятом и Тринадцатом округах столицы».
«Жертвами серийного похитителя становятся младенцы!»
Еще вчера я колебалась, не позвонить ли комиссару Паразиа — уходя, он оставил свою визитку на консоли у входа, под картиной Гойи.
— На всякий случай, если вдруг захочешь мне что-то рассказать, — объяснил он.
«Морис Паразиа. Полицейская префектура Парижа, набережная Орфевр, 36. Телефон 06 23 56 89 56».
«Я должна показать ему эту запись», — говорю я себе, надевая розовый халат (еще один кошмар, приобретенный мамой в дьюти-фри в аэропорту Дубая).
В шесть двадцать пять, проглотив завтрак, приготовленный Эмилией (консьержка из соседнего дома, которая приходит дважды в неделю убираться, а также готовит мне еду на два-три дня, которую оставляет в холодильнике), я выхожу из квартиры.
«В конце концов, на набережной Орфевр тоже люди!» — говорю я себе, спускаясь по старой лестнице с дубовыми перилами, облицованной терракотовыми шестиугольными плитками.
Оказывается, в холле полно народу.
Человек десять или больше оживленно что-то обсуждают — в полный голос, как будто на улице день.
«Эх, надо было подождать…»
Однако, стиснув зубы, я продолжаю спускаться.
В центре собравшейся толпы — Жан и Надя Шовье, красные, растрепанные, оба вне себя от беспокойства. Они что-то рассказывают остальным, те с явным сочувствием слушают. Других я тоже сразу узнаю: месье Уэрво, одинокий вдовец в бессменном халате; мадемуазель Гарнье, старая учительница музыки; Иван и Бернар, пожилая чета гомосексуалистов.
Заметив меня, все замолкают, кроме месье Уэрво, который говорит:
— Осторожно, вот эта обезьянка!..
Остальные смотрят на меня, как стадо оленей, увидевшее охотника.
Поскольку именно кем-то подобным я для них всегда и была — чужаком, даже врагом.
Жильцы смотрят на меня пристально и без всякой жалости. Примерно с такими же застывшими гримасами отвращения они смотрят на меня, когда я с ними случайно где-нибудь сталкиваюсь, — потому что все они знают, чем я занимаюсь большую часть свободного времени.
Я стою на самой нижней ступеньке лестницы. Они, собравшись у двери, которая ведет в мощенный каменными плитами внутренний двор, откуда есть выход на улицу Гюстава Жеффруа, не двигаются с мест.
Вдруг, стряхнув оцепенение, Надя Шовье бросается прямо ко мне:
— Тринитэ, нам нужна твоя помощь! Я уверена, что ты что-нибудь видела!..
От удивления я замираю с открытым ртом, не в силах произнести ни слова. Я ожидала чего угодно, но только не этого!
Но Надя, судя по выражению ее лица, говорит совершенно искренне. Страх, который я ощутила вчера, увидев на экране странный силуэт, словно воплощается перед моими глазами, принимая очертания той самой расплывчатой, нечеткой фигуры. Да, я видела, как это существо похитило ребенка Нади… Интересно, мои родители испытывали бы в подобной ситуации такое же горе, такое же чувство «разреза по живому»?.. Да, наверно, испытывали бы, но только не по отношению ко мне; на это указывает слишком многое: их манера поведения со мной, их постоянное отсутствие, по сути, их бегство… Но не думай об этом, Тринитэ! Смотри лучше, какая боль в глазах этой матери! Во что превратится жизнь этой женщины, если ей не вернут ребенка?
Внезапно меня охватывает чувство ответственности, словно я и впрямь могу им помочь — я, которая никогда не могла помочь своим родителям!
— Тринитэ, я тебя умоляю! — говорит Надя. — Скажи, ты что-нибудь видела?
— Надя, оставь ее в покое, — обращается к ней муж, избегая смотреть на меня, — она всего лишь ребенок…
— Маленькая извращенка, — произносит Иван с презрительной гримасой.
— Вуайеристка, вы хотите сказать, — поправляет его месье Уэрво, машинально затягивая сильнее пояс своего халата. — Точная копия своего отца: те же ввалившиеся глаза, тот же вздернутый нос… не лицо, а лисья морда!
Я краснею, как всякий раз, когда мне напоминают, что у меня нет ничего общего с идеалом красоты. Да, я похожа на отца… а мама такая красивая…
— Такая же извращенная, такая же порочная, как ее отец, — прибавляет месье Уэрво.
Привыкшая к подобным нападкам, я лишь молча сглатываю слюну и пытаюсь выдержать их взгляды. Редко я встречаю такое открытое презрение. Ну что ж, по крайней мере, все карты открыты.
И тут я вздрагиваю, ощутив легкое, нежное прикосновение к своему лицу.
Надя прижимает к моим щекам свои дрожащие ладони.
— Тринитэ, если ты что-то знаешь, если ты что-то видела, помоги нам, пожалуйста! Мы все должны помочь полиции…
Я бормочу:
— Да, кажется, я и в самом деле…
И не могу продолжить — она крепко обнимает меня, как будто я ее ребенок.
Ее возвращенный ребенок…
Я рывком высвобождаюсь и, не отрывая глаз от Нади, говорю:
— Я сделаю что смогу. Обещаю вам!
И, под устремленными на меня заплаканными глазами Нади и враждебными взглядами остальных жильцов, под прицелом всех камер, установленных в холле, устремляюсь к выходу, спеша на набережную Орфевр.
Глава 12
— У Парижа тоже было детство, — произнес Сильвен, убирая прядь волос, свесившуюся ему на глаза. — Так же, как и все мы, Париж когда-то увидел свой первый рассвет…
В аудитории стояла полная тишина.
Шестьдесят соискателей диплома лиценциата сидели на скамьях, расположенных амфитеатром, за небольшими откидными столиками. Зал был старинным, обстановка выглядела бесконечно далекой от двадцать первого века: мощные стальные пюпитры, стенные панели темного дерева, цветные фрески, прославляющие науку и прогресс… Но никто из студентов не обращал внимания на изображенные на них величавые фигуры в античном стиле — все благоговейно внимали словам молодого профессора, как всегда по средам на его лекциях по истории Парижа. Сколько ему лет, этому Сильвену Массону? Он, кажется, старше них всего на семь-восемь лет… Но несмотря на молодость, профессор Массон, как никто, мог воспламенить аудиторию.
— В самом начале Париж был лесом… Густым диким лесом, состоявшим из огромных вековых дубов с узловатыми ветвями, лип, орешника… Настоящие джунгли, которые омывались водами двух рек — Сены и Бьевры.
Однако сегодня утром с самого начала лекции чувствовалось, что что-то не так. Профессор Массон явно был не в своей тарелке. Во-первых, он опоздал (невероятный случай для этого человека, пунктуального до такой степени, что это даже раздражало). Он появился на пороге аудитории в восемь пятнадцать, запыхавшийся и растрепанный. Во-вторых, лекция шла через пень-колоду. Профессор запинался, долго подыскивал слова — это он-то, кто мог увлечь любого всего двумя-тремя удачными фразами, после которых слушатель уже больше ни на что не отвлекался (некоторые завистливые коллеги даже говорили, что он «охмуряет» студентов)!.. Впрочем, примерно через двадцать минут лекция более-менее вошла в обычную колею, и слушатели вновь обрели «своего» Сильвена Массона.
— Конечно, этот лес исчез с течением веков. Но для тех, кто умеет слушать дыхание деревьев, шепот древних камней, он по-прежнему здесь! Он дышит у нас под ногами, ибо его корнями мы порождены. И каждый листок на деревьях в парижских скверах напоминает вам о том, что хранится в его растительной памяти, — о великом первозданном лесе…
«Я повторяюсь», — с тревогой думал Сильвен, стараясь не показать своей растерянности.
Но студенты это видели: он выдыхается! Почему бы ему не отменить эту лекцию? Тогда можно было бы провести эти два часа где-нибудь на террасе кафе на площади Сорбонны или на скамейках Люксембургского сада — сегодня такая хорошая погода!
Сильвен повернул голову вправо — к высоким узким окнам в решетчатых переплетах, выходящим во внутренний двор Сорбонны. Купол часовни, где покоился Ришелье, был залит майским солнцем. Сильвен чувствовал, что ему самому лучше было бы прогуляться, чем оставаться в аудитории. Получится ли у него довести лекцию до конца?
«Я говорю как будто на автопилоте», — подумал он, словно со стороны услышав собственный голос, когда продолжил лекцию:
— Некоторые ископаемые остатки той древней поры говорят нам о том, что когда-то здесь росли пальмы, бамбук, баобабы…
Полный бред!.. Можно было подумать, что душа Сильвена все еще блуждала вокруг клетки белых обезьян, в то время как язык продолжал артикулировать, словно сам по себе.
— Останки животных еще более интересны. Под Трокадеро были найдены останки крокодила и гигантской черепахи, под улицей Курсель — останки акулы, под площадью Оперы — останки мамонта и северного оленя, в Берси — останки пещерных медведей, под улицей Гренель — останки гиппопотама, под бульваром Распай — останки мохнатого носорога и бизона, под улицей Вожирар — останки гиены… В тысяча восемьсот девяносто первом году в подвале дома номер тридцать шесть по улице Дофина, в самом центре Латинского квартала, был даже обнаружен скелет кита…
Тут Сильвен заметил, что один из студентов, сидевших в последних рядах амфитеатра, со страдальчески-раздраженным видом демонстративно поднял глаза к потолку.
«Опять он!»
Уже почти полгода этот патлатый тип, одетый в черное (по виду — типичный «левак», в терминологии Любена), приходил на лекции профессора Массона — хотя создавалось впечатление, что из-под палки. Бледное лицо молодого человека было наполовину закрыто множеством дредов, но, даже несмотря на это, было заметно его постоянно недовольное и раздраженное выражение — словно он готов был спорить буквально с каждой фразой профессора. Однако он ни разу так и не заговорил во время лекции. При этом его ответы на двух промежуточных экзаменах были просто блестящими — хотя и в них Сильвен чувствовал то же самое с трудом подавляемое раздражение, как если бы ученик просто выполнял правила какой-то навязанной ему игры, не вызывающей у него ни малейшего восторга.