ЖАНРЫ

Тайна Кутузовского проспекта
Шрифт:

— Верно. Мистер Эмиль Айзенберг. По словам Дэйвида, он в ближайшее время приедет в Штаты — подписывать контракт на будущие книги…

— Одна связана с делом Федоровой, а другая?

— «Русская мафия».

— Как будет назвываться книга о Федоровой?

— Я не отвечу на этот вопрос, Джон… Я сказал и так слишком много… Я верю тебе — только потому и говорил, малыш… А сейчас я думаю, что не должен был этого делать…

— Но ты знаешь, как должна называться будущая книга об актрисе?

— Я знаю несколько названий… Какое выберет издательство — их дело, не мое… Меня вообще не очень интересует эта книга… Меня интересует второй манускрипт — о русской мафии… о ее связях

— Хорошо… Я помогу тебе… Мистер Айзенберг — это, как понимаешь, псевдоним — пытал миссис Федорову.

Волл кивнул:

— Сходится… Одно из возможных названий «Палач и жертва»… Можешь передать это русским…

— А если они спросят, когда ожидается приезд мистера Айзенберга?

— В этом месяце.

— Дата неизвестна?

— Нет… И передай, что я бы хотел получить данные о том, чем занимался в России мистер Игорь Бах, в прошлом москвич, тридцать девятого года рождения, художник, ныне — один из бруклинских мафиози, контролирует бензиновый бизнес в Майами и два рыбных дока в нашем городе…

… Через день после получения информации об «Эмиле Айзенберге» семипалатинское УКГБ сообщило, что «Сорокин Евгений Васильевич — после расконвоирования в марте 1965 года — снимал комнату в семье Фрица и Марты Айзенберг, механизаторов колхоза имени Шестидесятилетия Октября (до этого — колхоз им. Берия, им. Кагановича, им. Хрущева).

Фриц и Марта Айзенберги выехали в ФРГ сразу после того, как им не разрешили прописаться в Саратовской области, где они проживали до массовой депортации немцев Поволжья летом сорок первого. Дочь, Ева, еще в 1986 году переехала в Краснодарский край, где вышла замуж за Хренкова Эмиля Валерьевича, который взял ее фамилию, эмигрировала в ФРГ следом за родителями. Муж остался в СССР.

— Сходится, — сказал Костенко, возвращая Строилову информацию чекистов, — надо обращаться в ОВИРы, там где-то его фотография торчит. Вполне может быть, что он уже получил выездной паспорт… Не упустить бы…

— Готовьте запрос, — сказал Строилов. — Действительно, счетчик включен, хотя я не очень-то понимаю, отчего он так заторопился.

— На нем трупики висят, — ответил Костенко. — Мишани и Людки…

— Думаете, только их двоих?

… Из Краснодарского края сообщили, что Эмиль Валерьевич Айзенберг, пенсионер, пасечник, прописан в Привольном; большую часть времени проживает в отрогах гор — сдает мед в потребкооперацию; четыре месяца назад запросил выездную визу в ФРГ для воссоединения с семьей: его жена, Айзенберг Ева Фрицевна, выехала в Эссен в 1988 году; вызов прилагается.

… Корреспонденцию в доме Айзенберга доставала из ящика соседка, Меланья Тихоновна Божко. К ней-то и приехал разбитной, чубатый шофер, «Здорово, бабка, не померла еще? Давай, что есть, дядьке Эмилю»…

Охапку газет, два письма и овировскую открытку передал экспедитору армавирского райпотребсоюза Гнушкину. Тот зашел в кабинет заместителя председателя, следующим утром зампред отправился в Сочи, заглянул к стародавнему приятелю — в прошлом завотделом исполкома, а ныне директору кооперативного ресторана, оттуда поехали на почту и позвонили в Москву. Люди из группы Строилова сразу же установили, что фамилия московского абонента была Никодимов, боевик Хренкова-Витмана-Сорокина.

Затем были зафиксированы три звонка: Никодимов связался с неким Ибрагимовым, тот позвонил Сандумяну, который и вышел на Сорокина:

— Эмиль, пришла путевка в санаторий, будешь выкупать?

14

Борис Михайлович Пшенкин начал фейерверково. Его повесть о рабочих Дальнего Востока пришлась ко времени, особенно образ главного агронома-добрый, смелый, широко образованный передовик, пример для подражания, настоящий литературный герой, а не ломкий студент или страдающий интеллектуал, полный сомнений и комплексов. Повесть издали в конце шестидесятых. Поросль молодых литераторов, «дети XX съезда», ворвавшиеся в литературу, когда их отцы и матери возвратились из тюрем, медленно, но неуклонно задвигались в тень. Переизданиям они не подлежали, рецензированию в газетах — тоже, незачем лишний раз напоминать читателям имена, которые должны исчезнуть. Суслов уже дал неписаную директиву поворачивать вспять, к привычному прежнему. «С критикой можем выплеснуть и ребенка. Да, были отдельные нарушения законности, но не это определяло наше триумфальное движение к развитому социализму, которому ныне аплодирует все прогрессивное человечество»

Именно тогда был до конца фальсифицирован марксизм: примат «сознательности» (или «духовности») вынесли на первое место. «Бытие» стало подчиненным, вторым, суетным. Один из шестидесятников пошутил: «Если, действительно, сознание определяет бытие, то пришло время распускать компартию и примыкать к Лавре или Ватикану, поскольку это их лозунг — «Сознание определяет бытие», «Дух превалирует над Материей».

Всю нашу убогую нищету, произвол, закрытость границ нужно принять как разумную данность, благоволение, сошедшее на страну победившего счастья, а если человек не хотел согласиться с этой аксиомой, то сразу же отправлялся следом за Синявским или Григоренко.

Рокоссовский однажды сказал, как отрезал: «Недоучившийся поп пытался командовать нами, профессионалами армии».

История повторилась: такой же недоучка от религии — Михаил Андреевич Суслов, — предавший самоё доброту учения Христова, затолкал в марксистские догмы те огрызки нравоучения, которые позволяли ему и его присным, клянясь народом (в первую очередь русским, самым, пожалуй, многострадальным, если не считать тех, на кого обрушился геноцид, — карачаевцев, балкарцев, крымских татар, немцев Поволжья, греков, калмыков, турок, чеченцев, ингушей, да и прибалтийские республики с западными регионами Украины испили горькую чашу), манипулировать понятием, требуя от людей убежденной веры в то, что дважды два есть пять, а высшее счастье жизни составляет тотальная несвобода.

… Придворная критика, получив сладкий социальный заказ, подняла повесть Бориса Пшенкина до небес: и талантливо это, и смело, и недостатки показаны — но не злобно, разрушающе, а конструктивно, и характеры выписаны, и слог — в отличие от телеграфного, американо-хемингуёвого — самый что ни на есть народный, верный раздольным и неспешным традициям отечественной словесности.

Твардовский однажды сказал про литератора, в судьбе которого сыграл исключительную роль: «Выдержит ли у него темечко ухнувшую тяжесть нежданной славы?»

Пшенкинское темечко славы не выдержало. Погарцевав на читательских конференциях, он сел за новую повесть, сконструировал ее довольно быстро, по привычной схеме: всезнающий балагур-колхозник, крутой председатель, прославившийся в войну, но чурающийся передового опыта; партийный вожак, сменивший городскую квартиру на избу (жена танцует буги-вуги, упивается отвратительным Ремарком), встретил на селе молодую ветеринаршу, свою судьбу; ну, конечно, и пьяноту Пшенкин вывел, и бабку-колдунью, что зелья знает и несет тарабарщину, в которую, как ему казалось, он заложил глубокий, сокрытый смысл — с критикой основ марксизма… Журнал печатать его не стал: «Повторяешься». Он махнул в другое издание, там тоже отвели, толкнули в третий, противуположного лагеря — жахнули отрывок под рубрикой «Нарочно не придумаешь».

Начинались семидесятые, пришло время глухого самопознания, хоть и не разрешенного, но, тем не менее, повсеместного — все народы страны глухо роптали, дразнить их становилось все опаснее, как-никак дважды два есть четыре, а отнюдь не пять.

Как былинные плачи, так и крикливые агитки, набившие за десятилетия оскомину, не устраивали более читающую публику; ждали альтернативных героев и неординарных ситуаций. Разрешенная литература, вырождаясь в титулованное графоманство, молчала. Люди уходили в себя, замыкались, шел подспудный раскол общества на ячейки. Тех, кто отчаялся ждать и срывался на крик, — сажали, высылали или увозили лечить в психушки.

Поделиться с друзьями: