Тайна Кутузовского проспекта
Шрифт:
… Точно, Сорокин будет уходить по железной дороге, понял Костенко. Он нас запутал своим авиабилетом. Ну, гадина, неужели свалил, а?!
Попросил ребят связаться с Комитетом, пусть подключают пограничные станции, бросился к машине. Пшенкин семенил за ним, неестественно часто крутя шеей, словно бы ему жал воротник рубашки…
… Костенко сидел закаменев, не спуская глаз с Пшенкина. Тот обалдело таращился на дома вокруг Белорусского вокзала, то и дело отвлекаясь — прислушивался к телефонным разговорам, что полковник вел из машины. Он чувствовал, как ему передается нервозность этого седого человека, хотя внешне тот был совершенно спокоен; вспомнить ничего не мог, все здания казались ему одинаковыми.
Костенко помог ему:
— Вы как туда добирались?
— На машине…
— Очень были пьяны?
— Сейчас это не наказывается…
— Чем он вас угощал?
— Коньяком.
— Сам пил?
— Очень мало… «Мадеру»…
— Закусывали?
— Да… Он мне шашлык взял, а сам икру ел… Сначала стюдень спросил, а как ответили, что нет, так порций пять икры заказал…
— Вам-то икорки предложил?
— Я ее не ем…
— Почему?
— Из-за сострадания к народу…
— А шашлык — можно? Без сострадания?
— Погодите, — Пшенкин прилип к окну, — а вот не этот ли?
— Остановиться?
— Да… Ей-богу, этот! И подъезд вроде бы тот, четвертый этаж, я ступени считал, лифта нет…
Костенко сразу же посмотрел на дом, что стоял напротив; отселили под ремонт, много пустых квартир, окна открыты; осведомился по рации, где ЖЭК, и попросил шофера гнать туда — с сиреной.
Начальника ЖЭКа на месте, конечно же, не было. Главный инженер, как объяснила секретарша, отъехал на совещание, заместитель на участках.
— Кто может подъехать со мною к Белорусскому? — спросил секретаршу.
— А вы кто такой?
— Из МУРа.
— Обратитесь завтра, скоро работа кончается…
— Завтра? А если вас сегодня бандюга ограбит?
— У меня брать нечего.
Несчастная страна, в который уже раз подумал Костенко, никого ничего не волнует, ждут манны небесной… А что они могут в этом затхлом ЖЭКе, возразил себе Костенко. Если бы им позволили действовать, подвалы осваивать, чердаки и первые этажи… Так нет же! Они ничего не могут без приказа сверху, разрешения десяти инстанций… На Западе то, что у нас называют ЖЭКом, — богатейшее учреждение, с компьютерами, своим баром, прекрасной мебелью, люди отвечают за жилье, что может быть престижнее! А у нас? Все просрем, если даже сейчас, когда хоть что-то можно, все равно никому ничего нельзя…
— Послушайте, барышня, — настроившись на лениво-равнодушный темпоритм секретарши, продолжал Костенко, — вы…
— Я вам не «барышня»! В общественном месте небось находитесь!
— Как прикажете к вам обращаться?
— Как все нормальные! «Женщина»! С Луны свалились, что ль?! Все нормальные люди обращаются — «женщина», вы что — исключение?!
Костенко тяжело обсматривал ее, чувствуя, как изнутри поднимается отчаянная ярость, но потом заметил ее разношенные туфли, заштопанную юбку, подпоясанную драным пуховым платком, спортивную кофту, уродовавшую и без того ужасную фигуру, и сердце его защемило тоскливой, пронизывающей болью…
Похлопав себя по карманам, он нашел грязную таблетку валидола, бросил ее под язык и тихо вышел из затхлого полуподвала…
… В отделении милиции взял двух сотрудников, и оперативник угрозыска и обэхаэсовец были, слава богу, в штатском; по дороге объяснил суть дела; вороток нашелся у шофера, бинокль лежал в чемоданчике Строилова, у него там и фотоаппарат был, и блокнот, и маленький диктофончик. Несчастный парень, как он там?
— Борис Михайлович, а кто в той квартире еще был? — спросил Пшенкина.
— Не помню… Вроде бы никого… Духами пахло…
— Мужскими?
— А разве такие есть?
— Есть… Картины, фотографии были на стенах?
— Были… Много…
— Какие-нибудь запомнились?
— Вроде бы… Погодите… Картины были старинные, не русские, с купидончиками… А фото… Там много танцоров… И танцовщиц… Длинноногие все, срамно одеты, не по-нашему…
Костенко обернулся к оперативнику угрозыска:
— Какие тут балерины живут?
— Сейчас запросим, — ответил тот, — если дадите трубочку… Вроде бы тут несколько артистов жили, мы присматривали, были сигналы, что на них наводки клеили, но потом вроде как отрезало, мы еще дивились — в чем дело?
— Не живет ли здесь некая Ирина Васильевна, в девичестве Лазуркина? Была солисткой балета в ансамбле метрополитена?
Опер усмехнулся:
— Иностранка? Когда не на даче — живет, я ее знаю…
… Они высадили Пшенкина возле метро, вскрыли черное парадное, оперативник остался на стреме — наверняка какой энтузиаст прибежит или, того хуже, постовой, начнут скандал, бумагу потребуют, у нас миром говорить не умеют, как что — в истерику, гражданская война, а не разговор; поднялись на пыльный чердак. Костенко вжался в окуляры бинокля, рассматривая квартиры, начиная с цоколя, — литератор от страха прибабашен, четвертый этаж ему мог померещиться.
Окна цоколя были закрыты шторами. на втором с обшарпанного потолка свисала засиженная мухами лампочка. Было что-то безнадежное в этих старинных проводах, витых, как косы, — такие девушки плели, пока новый фасон не окоротил мир. Теперь только певцы с косами ходят, борьба полов — что там классовая! Мебель в комнатах была старая, разностильная, стол без скатерти, пожжен утюгом, не портниха ли живет? Нищета, трущобы! В соседней квартире комнаты были заставлены мягкими креслами, маленькая женщина в длинном халате, отороченном мехом, сидела против огромного экрана диковинного телевизора. На одной лестничной клетке две судьбы; разбитое общество! На третьем этаже в правой от пролета квартире шел ремонт. Трое маляров устроились на перевернутых ведрах, дымили цигарками и выпивали по маленькой. На полу, застеленном газетами, стояла бутылка, лежал батон хлеба, три огурца и несколько плавленых сырков. Женщина в робе смывала старые обои; мы стали обществом, где работают только женщины, подумал Костенко, пока еще работают; скоро, видно, и они отучатся; «Красный молот, красный серп — это наш любимый герб, хочешь жни, а хочешь куй, все одно получишь х…». Сколь за этот стишок давали Сорокины? Кажется, восемь лет каторги. Что ж, за правду надо платить…
На четвертом этаже только в двух окнах горел свет. Была видна богатая люстра, краешек рояля и стол. Во второй комнате просматривался угол тахты. На ней — ноги мужчины, на туфлях золотая пряжечка. Такие же замшевые туфли были на Хренкове в тот день, когда он подошел к Костенко у библиотеки.
На паркете стояла бутылка боржоми и гофрированная тарелочка со студнем из кулинарии. Ай да Либачев-младший, что за память, а?! Мой пациент обожал студень, ай да лапочка…
— Смотрите за ним, — Костенко передал бинокль обэхаэсовцу и достал из кармана фотографию Сорокина. — На тахте лежит этот человек. Я сейчас вернусь…
Он не сразу поднялся. Достав сигарету, сунул ее в рот, но не стал прикуривать. Огонек зажигалки вечером подобен далекому выстрелу: слышать — не слышно, но опытный глаз сразу же снимет слежку.
Я потребую от него свидетелей, которые бы доказали, что он был с ними в день убийства Мишани и Людки, думал Костенко, чувствуя, как все чаще молотит сердце. Наверняка у него уже есть такие свидетели, ответы заранее срепетированы, мастер писать сценарии, школа… И я отвалю, потому что не будет улик… А палец Варенова на Людкином пояске? Отмажется: «Я с ней спал, раздевал ее, поясок снимал, в ночь убийства гулял с ней в ресторане, отвез домой, больше не видел, не клейте мокруху, я не по этому делу». Что дальше? Убийство Строилова? Еще неизвестно, что покажет вскрытие… Потом, Рыжий из кафе «Отдых» напрямую не был связан ни с Никодимовым, ни с Вареновым, там длинная цепочка… Нападение на Пшенкина? Как такового факта не было… Попытка? Доказывайте, мусора, разбивайся в лепешку, Костенко! Хорошо, а показания Дэйвида? Ну и что в них криминального? Сорокин писал книгу о Зое? Писал, не отрицаю, я ж был ее следователем, сейчас понял, что служил нелюдю, решил искупить свой грех, рассказать миру правду… Кто ее убил? Ищите… Я-то здесь при чем? Не надо применять недозволенные методы ведения следствия, осуждено историей… А Управление? Группа экспертов? А он спросит: «Где улики? Записанный разговор? Так он склеен из отдельных слов, лажа… Докажите! Факты на стол, письменные документы. Да и потом, запись разговора — не доказательство… И кино ваше — дерьмо, этому веры нет, у нас демократия». За ними стоят могучие люди из Системы, будут выгораживать, незримо давить, влиять, советовать, напоминать о спасительном для них тридцать седьмом годе, восстанавливать против следствия толпу: «Снова милиция начинает злодейство»… А мало ли у нас таких, которые бы мечтали вернуться к злодейству, спросил он себя, чтобы раскрывать дела и получать за это внеочередные звезды?! Только разреши — всё мигом пораскрывают, выбьют любые показания, лишь кости будут трещать! «Нет ничего страшнее русского бунта, кровавого и бессмысленного…» А следствия? Сталинского следствия, которое стало привычным? «К бунту только те зовут, кому своя шейка — копейка, а чужая головушка — полушка…» А в следствии? Про Сорокина уже многие узнали… Кладем перед ним, если изымем, манускрипт о мафии…