Тайна подземного зверя
Шрифт:
«Где людишки?»
«А какие людишки? Нет никово, – ответил Лисай. – Один хожу».
«Как это никово? Ты что говоришь? – обиделись. – Нам многих обещали!»
«Да нет же. Один хожу!»
«Как это один? Ты что говоришь такое? А там, на юге?»
«И на юге никово. Один хожу».
«А к востоку?»
«И к востоку тоже никово».
С досады чуть не убили Лисая.
Вот разве не обидно? – пожаловался Лисай. Обманные князцы завлекли казаков в степь, а они Лисая чуть не убили. И убили бы, ведь крикнул кто-то: «Повесить!» И повесили бы, да степь кругом, ни одного деревца. Обоз, к счастью, отстал, а то бы оглоблю употребили.
Обида.
Трясясь, страдая, помяс проваливался в прошлое.
Зима. Ледяная пурга. Снег ломится в дверь, как дед босоногий сендушный.
«Глад уязвляет не менее меча… От него же и самых крепких и сильных немощны бывают плеча…»
Сидел один, как деревянный болванчик. Стерег пустую сендуху. Ждал, придут русские! А они пришли и сразу с ножом к горлу.
Обида.
«Так де, государь, буди всегда чист душою своею и телом… Понеже во оном веце всяк восприимет по злым и добрым делом… И держи храбрость с мужеством и подаяние с тихостью… И господь бог будет к тебе с великою своею милостью…»
Сидел в темном углу.
Безумно косился на казаков.
Сильнее всех боялся Гришку Лоскута – уж сильно похож на зарезанного дикующими брата. Вот давно ли сидел за столом с князем Шаховским-Хари? Давно ли сидел с умным воеводой енисейским Семеном Иванычем? Давно ли, поминаючи божественное писание, вел с князем умные разговоры?
«Иже на всяк день и час тянут сердце аки клещами… И злым умышлением измождавают жилы, аки огненными свещами…»
Давно ли пользовался общим уважением и почетом, свободно ходил в Верхотурье, без помех гонял казенных лошадей в Тобольск? Разве не ждут его с нетерпением в аптечном приказе в Москве? Уж там знают: помяс Лисай плохой травки не привезет.
Очень жалел себя.
Год назад запросто мог донести до рта кружку с кипятком, не расплескав при этом ни капли. А теперь?
С безумием косился на Лоскута. «Поминаючи божественное писание…»
Он, Лисай, умный. Он божественное писание знает. Он никого в сендуху не звал, он, если и караулит добро, то свое. Давно мог сгинуть без следа, помереть тысячу раз, но терпеливо сидит. И всех пересижу, подумал. И всех перетерплю. Даже Гришку Лоскута с вывернутыми ноздрями!
С волнением вспомнил волшебный берестяный чертежик, случайно показанный утром на нарте Свешниковым. Как не успел выхватить из рук? Надо было убить Свешникова, вырвать берестяной чертежик, с радостным смехом прижать к сердцу, а самого Свешникова бросить в снег, со свистом умчать в сендуху. Не догонят и не найдут. Скоро лето, выжил бы.
– Зачем скрипишь зубами, Лисай?
– Боюсь. Ой, боюсь.
– Кого боишься?
– Вас.
– Оставьте Лисая, – приказал Свешников.
Успокаивая дрожащего, потеющего обильно, спросил:
– Баба Чудэ утром тебя назвала – хаха? Это почему так?
Лисай задергался. Не поднимая глаз, робко подсел поближе:
– Это по одульски. Дед – значит.
– А имя бабы?
– А-а-а, имя, – не сразу понял Лисай. – Оно тоже значит. Если полностью слово, то так – чудэшанубэ. Так дикующие называют специальный лоскут оленьей кожи. Твердая, удобная. На ней рубят мясо, раскалывают мозговые кости.
– А как писаные называют избу?
– Кандэлэ нимэ.
– А олешка?
– Малэ, – потихоньку оттаивал, приходил в себя помяс. – Обязательно малэ. Иначе не говорят. Это ламуты говорят иначе.
– Про ламутов не надо. Учи одульским словам.
Боясь Гришку Лоскута, помяс подсаживался еще ближе к Свешникову:
– Каким словам? Какие знать хочешь?
– А самым простым. Таким, чтобы понимать писаных. Чтобы я, и Микуня, и сын попов, и Федька Кафтанов, и Гришка Лоскут, чтобы все могли хоть немного понимать дикующих.
– Зачем?
– А вдруг заломает тебя медведь? – недобро хмыкнул Гришка, остро косясь на помяса. – Или грянешься с крутого обрыва? Или упадешь под чужой стрелой? А? Как нам тогда сообщаться с дикующими?
– Чего ж это я грянусь? Почему с крутого?
– А то! – важно заметил Федька Кафтанов. – Это промысел божий. Тут зароков не может быть. Ты давай вспоминай. У тебя немного времени есть. Не очень много, но все же есть. Вспоминай, пока не сошел снег.
– Да что вспоминать-то?
– Ну, ты знаешь…
Подмигнул:
– Ты давай вспоминай, Лисай, где лежит тот большой ясак, что собран людьми вора Сеньки Песка. Ну, мы понимаем, ты сейчас забыл. Нас увидел и забыл. Но мы ведь не торопим, у тебя немного времени есть, ты вспоминай. И нас не надо бояться. Мы понапрасну не обижаем.
Глава VI. Предательство
Юкагир женатый жил, девушку ребенком имел. Имени своего не знала, совсем молодой была. Выросла, всем сказала:
«Чудэшанубэ я. Меня Чудэшанубэ называйте».
Так называли.
Мать говорит:
«Чудэшанубэ, иди дров наруби».
Чудэшанубэ услышит, посидит подумает, потом сама себе скажет:
«Чудэшанубэ, иди дров наруби».
Поднимется, оленьи сапоги возьмет, сама себе скажет:
«Вот Чудэшанубэ сапоги взяла».
Кукашку на плечи наденет, опять скажет:
«Вот Чудэшанубэ кукашку надела».
Сухое дерево топором свалит, скажет:
«Вот Чудэшанубэ дерево свалила».
Что ни сделает, на все так скажет.
Мать рассердится, палкой побьет. Чудэшанубэ сильно удивится:
«Эмэй, палкой меня не бей».
Матери подаст батас, нож большой:
«Эмэй, палкой не бей, лучше сразу батасом бей».
Мать еще сильнее рассердится, снова замахнется. Чудэшанубэ тоже еще сильней удивится:
«Эмэй, на меня не замахивайся».
Принесет матери костяной топор:
«Эмэй, на меня не замахивайся. Лучше сразу топором бей».
Вечер наступит, звезды покажутся, Чудэшанубэ вверх смотрит.
Мать спросит:
«Что видишь?»
Чудэшанубэ на звезды покажет:
«Вижу, это сестры мои, вышивая, сидят. Когда умру, туда, к сестрам своим пойду».
К шаману Чудэшанубэ повели.
«Шаман, ум проверь, может, совсем больная?»
Шаман бубен взял, шаман легкие кости в огонь бросал, шаман тень холгута вызвал. Сел верхом на тень холгута.
Сказал:
«Чудэшанубэ, сзади меня садись».
Холгута тень по солнцу направил. Когда ехали, спросил:
«Чудэшанубэ, что думаешь?»
Ответила:
«Ничего не думаю».
Шаман сказал:
«Много на земле зла. Есть такое, что всех птиц, рыб, зверей убить хочет, из их костей дом построить. Чудэшанубэ, как думаешь, можно всех убить?»
«Ничего не думаю».
Едут. Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь, что думаешь?»
Отвечает:
«Теперь вот что думаю. Женщин на земле больше или мужчин?»
«Хэ! – говорит шаман. – Женщин меньше».
«Нет, – говорит Чудэшанубэ. – Женщин больше, так думаю».
«Хэ! Почему?»
«А потому, что если мужчина своим умом не живет, а женщину слушает, то он и сам женщина. Так получается, женщин больше. Ты мужчиной был, а теперь тебя женщиной считаю».
«Почему меня женщиной считаешь?»
«Ты про зло говоришь, а меня спрашиваешь. Птиц, рыб, зверей поубивай, из их костей дом построй! Будешь мужчина. А женщину спрашиваешь, значит, не знаешь. Значит, сам женщина».
Едут. Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь что думаешь?»
«Теперь вот что думаю. Засохших деревьев на земле больше, или растущих?»
«Хэ! Растущих больше, – отвечает шаман. – Засохших меньше».
«Нет, засохших больше».
«Как так? Засохших совсем мало».
«У которого дерева сердцевина сухая и тело сухое, то дерево живым не считаю. Только то дерево не засохшее, у которого сердцевина совсем здоровая и тело совсем здоровое».
«Хэ! – согласился шаман. – Засохших больше».
Едут дальше.
Шаман спрашивает:
«Чудэшанубэ, теперь что думаешь?»
«А теперь вот что я думаю. На земле живых людей больше или мертвых?»
«Хэ! Мертвых меньше. Живых очень много!!
«Нет, мертвых больше».
«Хэ! Почему? Когда помереть успели?»
«А вот почему. В котором человеке болезнь есть, работать он не может, того человека живым не считаю».
«Хэ! Верно. Здоровых людей меньше, больных больше».
Дальше едут.
Шаман остановил холгута.
«Хэ! – говорит. – Никуда дальше не поедем. Про зло говорить не будем. Отвечать на вопросы не будем. К родимцам твоим поедем. Нельзя убить всех птиц, рыб и зверей. Здоровых людей меньше, больных больше. Не больная ты, здоровая ты. Так создана потому, что много думаешь. Потому страдаешь. Чудэшанубэ ты».
На Вешнего Миколу, в мае, Ганька Питухин увидел в сендухе ворона.
Черный, как уголь, ворон сидел на голой ондуше и важно поворачивал тяжелую голову. Вот совсем черный, а вот совсем розовый. И снег странно порозовел, даже туман над Большой собачьей показался Ганьке розоватым. Он поднял глаза и увидел, что горизонт вдалеке как бы немного изогнулся, будто небо над ним немного прогорело. А потом…
А потом на несколько минут высунулся над горизонтом край Солнца.
Всего на несколько минут. Наверное, писаные крепко держали его за нижний край.
Вчера обжигал колючий мороз, выли на ветру собачки, небо играло безумным юкагирским огнем, стрелял над рекой мороз, вдоль разрывая деревья, а сегодня, пусть ненадолго, взошло розовое светило. И сразу выбились среди мхов веселенькие желтенькие цветочки.
С появлением первых трав помяс наладился исчезать в тундре.
«И паки: укупи благородной души своей и телу спасение… Да будеши имети у владыки Христа Бога велие дерзновение…»
Приглядывался. Искал траву-салату. Отыскав, парил в горшке. Когда упревала, угощал казаков, а кому так давал сырую. Даже Микуня несколько окреп, отошли, наконец, закровяневшие десны у Елфимки, попова сына.
Обедником, дыханьем с юга, несло первое тепло.
Исходив немало верст, казаки валились на лавки совсем без сил. На Свешникова поглядывали косо. Дав немного отдышаться, он теперь снова гнал людей. Вел при оружии по пустынным каменистым чохочалам, по рыжим ржавцам, по закочкованым сендушным полянкам. Вел в гнусе и в мареве. Заставлял всматриваться, принюхиваться: вдруг носорукий невдалеке?
В одном озерце видели щуку.
Выставив тяжелый зеленый горб, похожий на болотную кочку, старинная щука гоняла по озеру тяжелых северных уток. В длину оказалась не менее пяти сажен – такая запросто задавит собаку.