Тайная история красок
Шрифт:
Когда мы вернулись в деревню, местные жители что-то обсуждали. Абдулла перевел: «Они говорят, что сегодня важный день. Раньше тут ни одна женщина не бывала».
Мне хотелось поговорить с этими людьми и расспросить их о жизни, в итоге получилось настоящее ток-шоу: сотни мужчин следовали за нами по улицам, усаживали нас в кресла и рассказывали свои истории. Почти все они скучали по родным и работали тут за гроши просто потому, что больше было некуда податься. Я разговорилась с владельцем табачной лавки и спросила, какое было самое счастливое время в его жизни.
«Когда я в первый раз женился, — сказал он. — Мы с женой были как лошади в одной упряжке».
Из соседней лавки внезапно раздался писклявый голосок: «Я об твои башмаки три шила сломал».
Мы посмотрели в направлении, откуда шел звук, и увидели крошечного человечка, сидевшего на перевернутом ящике. Он напомнил мне сказочный персонаж. Сапожнику было всего сорок девять, но, как и многие здешние жители, он выглядел лет на двадцать старше. Никто из восьмерых детей не захотел учиться его ремеслу.
«Ничего они не понимают, это хорошая работа, много, конечно, не заработаешь, но и без куска хлеба не останешься. В трудные времена люди не могут себе позволить новые туфли, а старые все время чинить приходится».
В тридцати километрах от поселения в плодородной долине Эсказер (до нее два часа езды по ухабистым дорогам) находилась больница, куда привозили шахтеров, получивших травму. Когда мы туда приехали, то сначала решили, что больница заброшена, но тут появился улыбчивый врач, который сообщил, что за год в шахтах гибнет два-три человека, а травмы получают около пяти человек ежемесячно. «Иногда всему виной динамит, а иногда просто кусок породы на голову падает».
Кроме того, доктор Халид принимает около пятидесяти пациентов с хроническим бронхитом ежемесячно, поскольку рабочие трудятся без защитных масок.
Отсюда, из долины Эсказер, ляпис-лазурь на осликах везли в Пакистан, а потом переправляли по индийским рекам и дальше в Египет. Чуть позже возник еще один «транспортный поток»: лазурь везли на север в Сирию, а оттуда через Венецию она попадала на палитры европейских художников. А мы повернули назад, попрощавшись с Сары-Сангом. Европейское искусство сказало «прощай» (или даже, скорее, «адью») приискам Сары-Санга в 1828 году, когда во Франции получили синтетический ультрамарин. В 1824 году французы объявили, что вручат премию в шесть тысяч франков тому, кто сможет предложить доступную голубую краску, которая была бы по карману даже Микеланджело, то есть раз в десять дешевле природного ультрамарина. В борьбу за награду вступили два химика — француз и немец, которые несколько лет экспериментировали с голубой краской, в итоге премию получил француз, и его изобретение вошло в историю как «французский ультрамарин».
Другой популярный синий краситель изобрели совершенно случайно в Берлине. Дело было так. Еще в 1704 году красильщик Дизбах экспериментировал, пытаясь получить красный: смешивал кошениль, квасцы и сульфат железа, а потом добавлял щелочь. На самом интересном месте у него закончилась щелочь, и он взял немного у мастера, не догадываясь, что поташ прокален с бычьей кровью, и с удивлением обнаружил синий вместо красного. Секрет прост: кровь содержит железо. Так на свет появилась «берлинская лазурь», или, как ее еще называют, «прусская синь», очень популярная краска, особенно для ремонта помещений. Более того, сорок лет спустя прусская синь стала активным участником нового монохромного фотографического процесса, который изобрел английский астроном немецкого происхождения Джон Гершель. Но в XIX веке прусская синь постепенно утрачивала свои позиции, хотя некоторые художники любили смешивать ее с гуммигутом, чтобы получить зеленый, но большинство считало, что в качестве самостоятельной краски прусская синь оставляет желать лучшего. Конец эры прусской сини ознаменован решением, принятым американской компанией по производству цветных карандашей. В 1958 году голубой карандаш переименовали из «прусского синего» в «синюю полночь».
Вернувшись в Лондон, я отправилась в Национальную галерею, положив ляпис-лазурь в карман, и представляла, что в углу картины материализовалась фигура скорбящей Богородицы, нарисованная краской из моего кусочка. Мимо проходила какая-то французская пара.
«Боже, какой ужас! Это не похоже на Микеланджело!» — сказала женщина своему спутнику, глядя на невнятного цвета платье Марии Магдалины и странного Иоанна.
Я мысленно согласилась. Да, картина не из лучших, может, и хорошо, что Микеланджело ее не закончил. Более того, многие годы искусствоведы вообще не верили, что полотно принадлежит его кисти, и неизменно ставили знак вопроса после имени художника на табличке рядом с картиной. Уже известный нам Эрик Хебборн считал, что это работа какого-то мистификатора эпохи Ренессанса, который хорошенько проштудировал сочинение Ченнини.
Шартрский голубой
Путешествуя по Афганистану, я вспоминала и еще один оттенок голубого, с рассказа о котором начала эту книгу: в возрасте восьми лет я увидела, как пляшут на стене собора цветные солнечные зайчики. Ребенком я мечтала: пусть рецепт этого голубого будет утерян, а я его найду. Но на самом деле рецепт голубого цвета витражей Шартрского собора дошел до наших дней, просто мы не можем больше производить эту краску, потому что живем в другом мире.
Когда в начале XIII века стали строить собор, нужно было о многом позаботиться. Во-первых, найти деньги на строительство, во-вторых, подобрать подходящее место, достаточно ровное, но при этом такое, чтобы здание возвышалось над средневековым городом. Следовало привлечь лучших ремесленников, привезти древесину, заказать камни, а после возведения стен и крыши пригласить художников и стекольщиков.
Мастера по производству витражей — народ странный. Они кочевали со стройки на стройку, из одного собора в другой, были нарасхват и знали себе цену, а в перерывах разбивали лагерь на краю леса. Это было символичное место, граница, за которой переставали действовать законы цивилизации. В лесах обитали странные существа, и не всякий осмеливался зайти в самую чащу. Это было идеальное место для изготовления стекла, поскольку здесь имелись в изобилии два основных ингредиента технологического процесса — древесина и песок.
В XII веке монах-кузнец Теофил писал, что стекольщики использовали три горна: для нагревания, для остужения и для плавления. Стекло приобретало цвет благодаря оксидам металлов, что содержались в древесине и в глине горшков, в которых его нагревали, правда, конечный оттенок трудно было предугадать. Теофил писал: «Если получился медовый, то можно использовать его для плоти, взять сколько надо, потом нагревать содержимое еще два часа, и получится светло-багряный… а если нагревать еще шесть часов, то выйдет красновато-багряный».
Толком не известно, кто были те стекольщики, потому что они редко ставили свои подписи, хотя до нас и дошли имена некоторых мастеров. Мы знаем лишь, что их нанимала церковь и что эти люди говорили на странных наречиях, а когда они уходили, убранство собора оживало благодаря игре света через витражи. Матери запрещали своим детям играть поблизости от лагерей стекольщиков, поскольку приписывали им те же пороки, что и цыганам. Но на месте средневекового ребенка я бы все время крутилась рядом, чтобы посмотреть, как мастер выдувает настоящее хрупкое чудо, и послушать их рассказы о необычных странах и диковинах, которые им доводилось видеть.
Современные стеклодувы не живут в лесах. Теперь у них на службе высокие технологии, они знают, как защитить емкости со стеклом от пепла и пролетающих птиц, но мне кажется, что именно крошечные изъяны, благодаря которым свет рассеивался неравномерно, произвели на меня такое сильное впечатление, а возможно, мастера приправляли содержимое горшков историями о своих приключениях, и тогда создание готического стекла превращалось из ремесла в искусство.
Платье Богородицы