Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайнопись

Борхес Хорхе Луис

Шрифт:
7
Я зеркала усталость отраженья И пыль музея. Вещи невкушённой — Золота мрака, девы разрешённой, В надежде смерти жду, чая вторженья В тайну её. Не встречу возраженья Кастильца, с цитаделью сокрушённой Её сравнив, мечом распотрошённой, Чьи пуха и пера плавны круженья! Проникнуть в тайну жизнепродолженья Хочу теперь я перед рассмешённой Публикою почтенной, вопрошённой: «Над кем смеётесь, духом несолженья?» Не почестей ищу я, но служенья. Отдал Бог суд душе, любви лишённой.

Два лика бессоницы

Что такое бессонница?

Вопрос риторический: я слишком хорошо знаю ответ.

Это страх и вслушивание всю ночь в тяжелый и неотвратимый бой курантов, это попытка бессильными чарами унять одышку, это тяжесть тела, вертящегося с боку на бок, это стискивание век, это состояние бреда, а вовсе не яви, это чтение вслух давным-давно заученных строк, это чувство вины за то, что бодрствуешь, когда другие спят, это желание и невозможность забыться, это ужас оттого, что жив и опять продолжаешь жить, это неверное утро.

А что такое старость?

Это ужас пребывания в теле, которое отказывает день за днем, это бессонница, которая меряется десятилетиями, а не стальными стрелками часов, это груз морей и пирамид, древних библиотек и династий, зорь, которые видел еще Адам, это безвыходное сознание, что приговорен к своим рукам и ногам, своему опостылевшему голосу, к звуку имени, к рутине воспоминаний, к испанскому, которому так и не научился, и ностальгии по латинскому, которого никогда не знал, к желанию и невозможности оборвать все это разом, к тому, что жив и опять продолжаешь жить.

The cloisters [1]

Из французского королевства доставили стекла и камень, чтоб на Манхэттенском острове вывести эти сходящиеся аркады. Они не подлог, а доподлинный памятник ностальгии. Голос американки нас приглашает платить, кто сколько может, потому что постройки — мнимость, и деньги, брошенные в тарелку, все равно обратятся в шекели или в пепел. Это аббатство ужасней пирамиды Гизеха и Кносского лабиринта, поскольку тоже виденье. Слышишь лепет фонтана, а фонтан — в Апельсиновом дворике" или в песне "Асры". Слышишь звуки латыни, а латынь звучит в Аквитании, у самых границ ислама. На гобелене видишь разом гибель и воскресенье приговоренного белого единорога, ведь время в этих местах живет по своим порядкам. Этот задетый рукою лавр зацветет, когда Лейф Эйриксон ступит на берег Америки. Странное чувство: похоже на головокруженье. До чего непривычна вечность!

1

Обитель

Набросок фантастического рассказа

В Висконсине, Техасе, а может быть, Алабаме ребята играют в войну между Севером и Югом. Я (как и все на свете) знаю: в разгроме есть величие, недоступное шумной победе, но могу вообразить, что длящаяся не один век и не на одном континенте игра достигает в конце концов божественного искусства распускать ткань времени или, как сказал бы Петр Дамиани, изменять былое.

Если это случится и после долгих игр Юг разобьет Север, нынешний день перестроит прошедшее, так что солдаты Ли в первые дни июля 1863 года выйдут из-под Геттисберга победителями, перо Донна допишет поэму о переселении душ, состарившийся идальго Алонсо Кихано завоюет любовь Дульсинеи, восемь тысяч саксов в бою под Хастингсом разгромят норманнов, как раньше громили норвежцев, а Пифагор под Аргосским портиком не узнает щита, которым оборонялся, когда был Эвфорбом.

Послесловие

Исчерпав некое число шагов, отмеренных тебе на этом свете, ты умер, говорят. Я тоже мертв. И, вспоминая наш — как оказалось, последний — вечер, думаю теперь: что сделали года с двумя юнцами далеких девятьсот двадцатых лет, в нехитром платоническом порыве искавшими то на панелях Южных закатов, то в паредесовых струнах, то в россказнях о стойке и ноже, то в беглых и недостижимых зорях подспудный, истинный Буэнос-Айрес? Собрат мой по колоколам Кеведо и страсти к дактилическим стихам, как все в ту пору — первооткрыватель метафоры, извечного орудья поэтов, со страниц прилежной книги сошедший, чтобы — сам не знаю как — побыть со мною в мой никчемный вечер и поддержать в кропанье этих строк…

Элегия

Тайком, скрываясь даже от зеркал, он просто плакал, как любой живущий, не думав раньше, сколькое на свете заслуживает поминальных слез: лицо неведомой ему Елены, невозвратимая река времен, рука Христа, лежащая на римском кресте, соленый пепел Карфагена, венгерский и персидский соловей, миг радости и годы ожиданья, резная кость и мужественный лад Марона, певшего труды оружья, изменчивый рисунок облаков единого и каждого заката, и день, который снова сменит ночь. За притворенной дверью человек — щепоть сиротства, нежности и тлена — в своем Буэнос-Айресе оплакал весь бесконечный мир.

Блейк

Что составляло розу — щедрый дар, непостижимый самому бутону? Не жаркий цвет, незримый для цветка," не сладкий и неуловимый запах, не вес воздушных лепестков. Все это лишь беглый отсвет, канувшая тень. Им далеко до настоящей розы. Она таится в чаше, и в бою, и в небе, полном ангелов, и в тайном, незыблемом и необъятном мире, и в торжестве невидимого Бога, и в серебре совсем иных небес, и в мерзостном прообразе, ничем? не сходном с очертаниями розы.

Создатель

Мы все — твоя стремнина, Гераклит. Мы — время, чье незримое теченье Уносит львов и горные хребты, Оплаканную нежность, пепел счастья, Упрямую бессрочную надежду, Пространные названья павших царств, Гекзаметры латиняна и грека, Потемки моря и триумф зари, Сон, предвкушение грядущей смерти, Доспехи, монументы и полки, Орла и решку Янусова лика, Спряденные фигурками из кости Меандры на расчерченной доске, Кисть Макбета, способную и море Наполнить кровью, тайные труды Часов, бегущих в полуночном мраке, Недремлющее зеркало, в другое Глядящее без посторонних глаз, Гравюры и готические буквы, Брусочек серы в платяном шкафу, Тяжелые колокола бессонниц, Рассветы, сумерки, закаты, эхо, Ил и песок, лишайники и сны. Я — эти тени, что тасует случай, А нарекает старая тоска. С их помощью, слепой, полуразбитый, Я все точу несокрушимый стих, Чтоб (как завещано) найти спасенье.

Yesterdays

Во мне смешались протестантский пастор с солдатом наших федеральных войск, несчетным прахом удержавших натиск испанцев и всхлестнувшейся глуши. Так и не так. Мне положил начало отцовский голос, неразлучный впредь с напевом давних суинберновских строчек, и те неисчислимые тома, которые листались, не читаясь. Я — склад цитат из философских книг. А родину мою судьба и случай — два имени одной безвестной сути — составили из улиц Адроге, увиденной однажды ночью Нары, Исландии, двух Кордов и Женевы… Я — одинокие глубины сна, где вновь хочу и не могу исчезнуть, слуга ночных и утренних потемок, все зори разом и тот первый раз, когда я увидал луну и море — я сам, а не Марон и Галилей. Я — всякий миг моих бездонных будней, и бесконечных пристальных ночей, любой разрыв и каждое свиданье. Я — тот, кто перед смертью видел глушь и так в нее из вечности и смотрит. Я — отголосок. Зеркало. Надгробье.

Канва

В дальнем дворике каплет размеренный кран с неизбежностью мартовских ид. Лишь две комнаты в этой сети, обнимающей круг без конца и начала, финикийский якорь, первого волка и первого агнца, дату моей кончины и утраченную теорему Ферма. Эту стальную решетку стоики воображали огнем, гаснущим и возрождающимся, как Феникс. Она — исполинское древо причин и ветвящихся следствий, в чьей кроне — Халдея, Рим и все, что видит четвероликий Янус. Некоторые зовут ее мирозданьем. Ее не видел никто, и никому не дано взглянуть за ее пределы.
123
Поделиться с друзьями: