Тайны советской кухни
Шрифт:
Наши детсадовские конфеты находились вне этой шкалы. Как и большая часть московских конфет, они были изготовлены на фабрике «Красный Октябрь» — любимом детище Микояна. Я только недавно узнала, что на «Красном Октябре» делали конфеты двух видов — для Народа и для Партии. Номенклатурные шоколадки назывались так же — «Белочка», «Красный мак», «Слава Октябрю» — и были завернуты в такие же фантики, что их пролетарские двойники. Но по вкусу намного превосходили их благодаря качественным ингредиентам. В детском саду я понятия об этом не имела. Зато знала, что наши конфеты, увесистые и аккуратно завернутые в шикарную матовую бумагу, источают аромат власти и привилегий. Я не могла ни съесть, ни выбросить такую статусную вещь, не говоря уже о том, чтобы поделиться ею с друзьями за забором, и стала складывать конфеты в мешок для трусов.
Я благополучно выбрасывала еду, пока из-за батареи не стало пахнуть. Сначала это был легкий запашок, а потом ядовитая вонь, от которой все шарахались с криком «фуууу». Мою кучу тухлятины обнаружила Зоя Петровна. Маму тут же вызвали вместе со мной к заведующей. Заведующая детским садом была маленькой гнусавой женщиной с собранными в тугой пучок волосами, будто поеденными молью, и бесцветным лицом карьерного аппаратчика. Мама тут же решила, что она, несомненно, стукачка. Вопреки своим размерам она была грозна. Однажды она напала на эксгибициониста, который слонялся возле нашей неогороженной площадки, и поколотила его сумочкой. Тот бежал в неподдельном ужасе.
— Ваш ребенок, товарищ Фрум-ки-на, — произнося мамину еврейскую фамилию, заведующая многозначительно скривила губы, — ваш ребенок так по-настоящему и не вошел в наш коллектив…
Меня выгоняют из цековского детского сада? Маму выгонят с работы — или еще хуже? В панике я бросилась в спальню и схватила свой драгоценный мешок для трусов.
Мама везла меня домой на санках, дергая их за веревку по сугробам с несвойственной ей агрессией. Я сочувствовала ей — одинокая мать, и с ребенком некому помочь. Но вообще-то ей некого винить, кроме себя: воспитала меня «недружной» девочкой, отдалила от коллектива, испортила мне аппетит своей диссидентской чепухой! Я угрюмо вытащила из мешка конфету. Она называлась «Ананас». Сначала я сосала шоколадную оболочку, а затем стала медленно вылизывать начинку. Она была невыносимо роскошная, с синтетически-экзотическим ананасовым ароматом, — и я дрогнула. Чтобы утешить маму, решила предложить ей последний оставшийся сантиметр. Я ждала, что она со стоном повалится в снег, сраженная восторгом и угрызениями совести. Но она всего лишь рассеянно жевала и продолжала тянуть санки.
В ближайший понедельник я снова давилась икрой за высоким детсадовским забором под сталинскими соснами.
А Хрущев? Одинокий и забытый, на пенсии он занялся выращиванием кукурузы на своей даче.
Глава 7
1970-е: Майонез Родины моей
«С чего начинается Родина?»
Таким вопросом задавались авторы популярной в семидесятые эстрадной песни, исполнявшейся с характерной для развитого социализма слащаво-сюсюкающей интонацией.
«С картинки в твоем букваре?.. С той самой березки, что во поле?»
Ровесники моей мамы, проведшие большую часть жизни в очередях, сказали бы, что Родина начинается с авоськи. Авоська лежала в кармане у каждого советского гражданина — пригоршня упрямой надежды на то, что в унылом магазине на углу вдруг выбросят дефицитные марокканские апельсины или балтийские шпроты. Наша авоська была триумфом советского оптимизма и промышленной мощи. В нее можно было запихнуть хоть маленький трактор, а прочным хлопковым нитям удавалось выдержать даже острые края треугольных молочных пакетов — да, тех самых сине-белых, которые протекали и капали в такт шагам.
Мое поколение — дети эпохи застоя, которые теперь норовят идеализировать свое советское детство, — могло бы пошутить, что Родина начинается с первых джинсов, купленных у фарцовщика, или контрабандной пластинки «битлов».
Или, быть может, она начиналась с пионерских парадов, где мы пели песни о Родине, вставляя перед «р» чуть слышное «у», отчего родина становилась уродиной.
В этой крамольной запинке перед «р» — все семидесятые. Можно было не уважать Родину и все же наслаждаться четырьмя августовскими неделями в пионерском лагере — за государственный счет. Мне, разумеется, не доставалось спонсированных режимом развлечений. Моя жестокая мать не пускала меня в лагерь, а в тот радостный весенний день в 1973-м году, когда весь наш класс принимали в пионеры, она оставила меня дома якобы из-за болезни. Я не стояла на Красной площади, вскинув руку в салюте под стук барабанов и визг горнов. Школьная пионервожатая Васса не дышала на меня чесноком, возясь с узлом красного галстука на моей шее. Никогда я не давала торжественных клятв «любить свою Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия». Мне повезло: школа № 110 все равно считала меня пионером де-факто и позволяла носить галстук — священную частицу флага нашей Родины.
А вот с чего действительно начиналась Родина… Ну, возможно, она начиналась для всех нас с салата оливье — разноцветных кубиков вареной картошки, моркови, огурцов, крутых яиц, горошка и какого-нибудь белка по вкусу, покрытых густой белой заправкой. Аппаратчики, нищие пенсионеры, диссиденты, трактористы, ядерные физики — каждый житель наших одиннадцати часовых поясов любил салат оливье, особенно в китчевые, майонезные семидесятые. Борщ — это банально, узбекский плов или грузинское сациви — может быть, слишком экзотично. Но оливье был в самый раз, неизменно праздничный и торжественный благодаря таким дефицитным составляющим, как венгерский консервированный горошек «Глобус» и пикантный советский майонез, который всегда можно было купить, но никогда — без очереди. Дни рождения, помолвки, банкеты по случаю защиты диссертаций, проводы эмигрирующих евреев (похожие иногда на поминки) —. ни один праздничный стол не обходился без салата оливье.
Кто не помнит большие хрустальные вазы оливье на новогодних столах, вокруг которых собирались семьи? Все ждали, когда по телевизору кремлевские куранты пробьют двенадцать и дорогой Леонид Ильич Брежнев поправит очки для чтения, тряхнет медалями, оглушительно откашляется и зашуршит бумажками, отчаянно отыскивая начало новогоднего обращения. Первая строка была всегда одна и та же: «Дорогие соотечественники!»
Теперь в нашем с мамой совместном репертуаре числится не меньше тысячи рецептов салатов. Я люблю тайский и каталонский. Мама отточила до совершенства простой зеленый салат, возможно, самый трудный в исполнении. Она кладет в него жареные кедровые орешки и сушеную клюкву, чтобы подчеркнуть ароматную заправку, покрывающую безукоризненные салатные листья. Более нерусской еды и вообразить нельзя. А салат оливье? Чтобы не разрушить его праздничную ауру, мы готовим его нечасто и никогда — без повода. Мы достаем из ящика памяти рецепт оливье, это наследие нашего неидиллического советского прошлого, чтобы отметить особое событие.
Однажды мама в очередной раз решила: пора. Из Москвы приезжает ее сестра Юля. Мы устроим вечер, а оливье будет королем закусок.
Я пришла помогать с готовкой. Мамина квартира, как всегда перетопленная, пропитана сладким землистым запахом вареных овощей. На обеденном столе лежат картошка и морковка, сваренные в мундире, — ждут превращения в салат. Мы чистим, режем, болтаем. Как часто бывает за маминым столом, время и пространство начинают перемешиваться и сжиматься. От вкуса ливанских соленых огурцов, необъяснимо напоминающих русские, мы переходим к строчке из песни о Родине, который, в свой черед, приводит на ум политическую байку или будит воспоминание о давнишнем сне, об обрывке мечты.
Ссыпая нарезанные картошку, морковь и огурцы в миску, я думаю, что оливье — своеобразная метафора эмигрантской памяти: городские легенды и тоталитарные мифы, коллективные истории и биографические факты, реальные и воображаемые приезды домой — все это слегка связано майонезом.
Мы продолжаем шинковать, теперь уже обе погруженные в собственные мысли.
Самый грандиозный пир с оливье на моей памяти состоялся, когда мне было семь. В похожей на пещеру кухне, неровно освещенной засаленными висячими лампочками, сдвинули столы. Пузатые мужчины тащат стулья, женщины в перепачканных передниках режут и крошат. Банкет накрывают в общей кухне в длинном четырехэтажном здании в Куйбышевском проезде, в двух минутах от Кремля.
Мы в коммуналке, где я родилась. Где я слушала, как блюет деликатесами спекулянт Боря, где все еще живет папина мама, бабушка Алла — Бабалла, как мы ее зовем, — и где мама прожила три тягостных года с моего рождения и до момента, когда мы переехали в Давыдково.
Кстати, мы больше не живем в Давыдкове. Перед моим первым классом папа решил, что хочет семью на полную ставку, но только если мы переедем в центр Москвы. В обход бюрократии мама провернула жилищный обмен между собой и родителями. Наум и Лиза переехали в нашу квартиру, где их ждали бодрящие прогулки под сталинскими соснами, а мы заняли их двушку в центре, на Арбате, всего в одной станции метро от Бабаллиной коммунальной кухни. В которую мы и набились тем вечером.