Те, кого мы любим - живут
Шрифт:
Наконец я понял, что речь идет о сбитых мною самолетах.
— Тошнит. Дай забыться немного.
— Плети бабушкины сказки, тошнит! Орден получишь, другое запоешь. Но если у тебя мигрень, меняю пластинку. Только что с почты. Встретил там Соснова. Он с костылем. Разбился чудак-человек. Где-то верхом на лошади мотался по передовой, попал под обстрел, бомбежку и нарвался на немецкую засаду одновременно. Героя из себя корчит. Ему, поди, тоже пахнет орденом.
— По передовой?!
— Да. Нагнал такого страху. Все сочувствуют ему, настаивают на отправке в госпиталь. Но он поле боя решил не покидать. Везет этим адъютантам, сукиным сынам! Комдив в него влюблен. Соснов красив, как бог.
— Как богиня, — поправил я.
Звягинцев захохотал:
— Да, фигура у него бедрастая.
Я рассказал Звягинцеву, при каких обстоятельствах расшибся Соснов. Звягинцев заерзал на стуле:
— Каков подлец, а? Мозги-то вправлял как! Тертый калач: мы сидели, развесив уши, а он заливал.
— Чай пить будешь? — спросил я.
— У нас, в Саратове, за чай отца зарежут, — капитан пододвинул стул к столу.—Знаешь, последнее время вдохновение замучило, и фантазия всякая, как у писателя, курится в голове. Ей-богу, без шуток, Саша, я бы мог написать роман! Вот не знаю только о чем. Пойду советоваться к редактору газеты Калитину.
— А Соснов, чем не фигура для романа? Герой, красавец... — подсказал я.
— Он герой не моего романа.
Звягинцеву тридцать два года, но дать можно все сорок. В недавнем прошлом он отличный строевой командир-пехотинец. Теперь, после ранения, ушел со строевой службы и переменился: раздобрел, стал словоохотлив сверх всякой меры. Сорок коробов намелет, только слушай.
Мы пили чай, ели тушенку; уплетая за обе щеки, Звягинцев философствовал:
— Сволочи союзники: со вторым фронтом — кошку тянут за хвост. Норовят тушенкой отделаться. Ходят слухи, не будет второго фронта.
— Тебе эти новости сорока на хвосте принесла?
— Намечают операции в Африке. Черт знает, что такое! Жди их оттуда до второго пришествия.
— В Африке им Роммель даст прикурить.
Нужна хоть какая-нибудь отдушина. Если в пору решающего момента войны—боев люд Москвой—солдат воспрянул духом, уверовав в победу, то весь 1942 год, особенно осень, сулит затяжную войну. А воевать — не чаи распивать. Нужна вспышка, которая осветила бы душу, подняла настроение. Хорошо бы, если б союзники наконец начали действовать. Но англичане не торопятся: муторно долго обдумывают свои поступки, выжидают.
Звягинцев смачно облаял англичан, спросил:
— Что нас ждет?
— На бога надейся, а сам не плошай. Немцы наставят нам еще синяков и фонарей, но все-таки одолеем мы их! — сказал я.
— Значит, пиррова победа?
— Нет. Советская. У нашего брата стальные нервы и крепкие жилы. Сталинград вон—горит. Сталинград— бочка, ежеминутно пополняемая порохом и ежеминутно взрывающаяся, — а живет. Немецкое око видит, а зуб неймет. Вот и рассуди, если окончательно не заплыли жиром мозги.
— Я бы мог обидеться, но ты мне друг, а нервы дороже, да и тушенка вкусная, — отшутился Звягинцев и тотчас переменил разговор: — Соседки у тебя в Васют-никах, умрешь! Смотри не пропусти жизнь меж пальцев. Они уж наслышались: сбил два самолета. Герой! А у баб всегда слюнки текут при виде такого жаркого.
Я пожал плечами:
— Понятия не имею, о чем ты толкуешь.
— У тебя под носом полевая почта с девочками, которые и великому Данте не снились.
— Ты ловелас известный, — сказал я. — Связистки тебе уже надоели?
— Послушай, Метелин, а что обиднее: ловелас или Дон-Жуан?
— За одного и за другого надо бить физиономию нашему брату.
— А кроме мордобития разве нет лекарства?
— Тебя можно излечить только одним путем: положить на операционный стол и удалить позывные донжуанства.
— Черт знает, ерунду какую сказал! Холодным потом прошибло от ужаса. А вообще словеса эти «ловелас» и «Дон-Жуан» иностранные. Я же русский мужик и другими языками не владею.
— Есть классический перевод этих понятий. Хочешь знать?
— Ну?
— Бабник.
Звягинцев поморщился.
— Переводов не признаю. Они всегда грешат неточностью.
После чая курили. Звягинцев почти не сидел на месте, носился по землянке, опускался на корточки у очага.
— Когда же ты все-таки откроешь Дом офицеров?— спросил я.
— Котлован человек на двести уже вырыт. На днях начнут возводить стены, ставить стропила. Колизей сооружу. Штаты укомплектовал. Фотограф, художник, музыканты, затейник и прочие обозники — в полном составе. Как тридцать три богатыря. Хлопцы — орлы!
Вчера докладывал командиру дивизии. Похвалил. Советовал обосноваться, как у тещи: если немец не прогонит, зимовать будем здесь.
— Ну, если так утверждает комдив, то дело наше –табак.
— Кому табак, а кому — манна с неба. Во всяком случае надо иметь пьяную голову, чтобы, глядя на осень, грязь, слякоть, лезть вперед.
— Уж не страдает ли мой друг ревматизмом?
— Надо выждать момент. Хоть второй фронт и фикция на постном масле, но разговоры о нем идут, и это греет.
— Конечно, — отозвался я. — Чистые простыни и теплая землянка приятнее, чем разбитая дорога под дождями. Но не слишком ли большая роскошь ждать в ненастье погоды?
— Вот погоди, — усмехнулся Звягинцев. — Откроем клуб, дела пойдут веселее. Прокисли мы совсем, хоть немного будет варева для души.,
— Давай лучше спать.
Звягинцев вскинул подвижные брови, как бы желая спросить, чем мне не угодил, стал прощаться. Я проводил его и заглянул в блиндаж к своим вносовцам. Бойцы уже спали. На посту стоял Бугаев.
— В воздухе спокойно, товарищ старший лейтенант, — доложил он.
— Присаживайтесь, покурим.
Мы с Бугаевым разговорились. Последнее письмо от жены и дочери он получил еще в конце июня. С той поры из дому ни слуху ни духу. Сам он из Царицына, там родился, в свое время защищал город от белых.
— Только Волгу-реку и город родной вспоминаю, в груди будто раскаленным железом ковыряют, из горна вынули и пырнули. — Свет папиросы освещает густые кустистые брови Бугаева. Он мрачен и хмур. — И второй фронт — вода в ступе! Вчерась тыща самолетов бомбила город. А может, газеты брешут, что мы еще там? Вы как думаете, товарищ командир?