Те, кого мы любим - живут
Шрифт:
— Да вы, никак, тату, рехнулись, — вбежала и вскрикнула в испуге сноха. — Привидение белое, а не человек. Кости одни. Рассыплетесь. Куда уж вам с топчана слазить?! Ох ты ж, боже ж мой, грех один на мою голову.
Старик стоял и улыбался. Жаль ему было этой дуры-бабы. До чего ж слепа! Мир белым-бело солнцем высветило, жизнь во все стены стучит, весь двор зеленая трава усеяла, а она и глазом не поведет; обкрадывает самое себя, тушит в сердце радость, будто у нее только и заботы, чтоб чесать свой язык.
— Неси штаны и рубаху, — снисходительно повторил Оника.
— Никуда я вас не пущу!.. Да что ж это за напасть такая…
У Оники позванивало в ушах, подступала сладкая тошнота к горлу от слабости, но он неторопливым шагом прошел к порогу, отстранил твердой рукою сноху и как был, в исподнем белье, так и выбрался на крыльцо.
Весна за порогом стояла уже не первый день. Он же только сегодня услышал ее. Чистым потоком она хлынула в грудь, обожгла и опьянила. Ловил он пряный, терпкий запах разморенной теплом земли, слышал ласковый шелест вымытого дождями неба. Рядом с ним, у самого крыльца, любуясь собою, стояла молодая черешня, и Онике чудилось, что он слышит, как она, точно новорожденный младенец грудь, сосет землю. Солнце положило Онике на плечи свою теплую руку и так, в обнимку с ним, дошло до завалинки. Присел старик, и улыбка не сходила с обтянутого сухой кожей, в глубоких морщинах лица; щелки глаз сыпали искры, И вдруг встрепенулся: как же это так он забыл! — и весь устремился туда, где небо смыкалось с холмом. Будто шлейф густого белого дыма полз по склону. Цвели черешни и абрикосы. Выстояли зиму дети! И Оника, не помня себя, подхватил с земли сучковатую палку и, опираясь на нее, побрел огородами к холму. Много раз останавливался он передохнуть, — не те стали ноги, но все-таки взобрался на вершину. Золотым настоем меда встретили его деревья. Он перебегал от одного деревца к другому, трогал их руками, и непрошеные слезы катились из глаз.
Домой он вернулся лишь к вечеру. За несколько лет жизни не уставал так, как за эти часы. А тело, поди ж ты, налилось хмелем, в пору в пляс пуститься. Однако ж стало Онике ясно, что больше уже никогда не взобраться ему на крутизну косогора. Сердце отходило свое… И все-таки молодой сад, созданный им, будет издали вечно слать ему неодолимую силу радости.
И так потянулись дни. Спозаранку выбирался старик на завалинку, сидел строгий и неподвижный. Угадать со стороны, какие мысли, скрывались в его голове, было нетрудно: взгляд из-под густых белых бровей всегда устремлен в одном направлении. Но вдруг он заметил, что стали сдавать глаза, глядит-глядит — и вдруг пеленою все застелет. Больше смерти испугался этого Оника. Не любил он темноты ночи, темноты людей — всего того, что было связано с темнотою; и если откажут, как и сердце, глаза, то, значит, песня красок, неба, солнца, его золотых деревьев оборвалась… Жил Оника при въезде в село, первым встречал утренние зори и последним провожал вечерние. Возвращающиеся с поля мужчины снимали перед ним шапку, весело здоровались женщины. А однажды его на прежнем месте не увидели. Многие решили — опять слег старик. Но Оника еще со вчерашнего вечера тайком от своих домашних собрал узелок, положил в него ломоть брынзы, кусок пахучей мушки, налил бурлуй вина и чуть свет отправился в районный центр добывать себе очки. Шел бодро, подгоняемый утренней прохладой. Грудь словно раздвинулась: веселила надежда, что очки он добудет, расстанется с глазною немощью. Взошло солнце. Над головою пел жаворонок. Оника на минуту присел, снял с ног башмаки, чтоб зря не бить их, и опять тронулся в путь. По дороге его нагнал колхозный шофер. Он остановил машину и пригласил старика в кабину. Шофер был молодым и разбитным парнем. Сыпал вопросами, просил рассказать, как он, Оника, жил раньше, что было интересного в жизни отцов и дедов в прошлом. Молодое, безусое лицо паренька вызвало у Оники усмешку. Не прошлое волновало старика, он к нему не имел никакого интереса. Сегодня вон за стеклами кабины сколько разлито радости: подсолнух тянет свою чубатую золотую голову к солнцу, озимые поднялись по грудь, воздух звенит, и гладкая, как зеркало, дорога бежит навстречу. Шофер на нее почти не глядит, легкомысленный и веселый. А он, Оника, не пропускает на ней ни одной извилинки — все замечает. А не так ли он, как этот парень, шел по жизни? Бежала она ему навстречу, видел он, что это жизнь, а в ней ничего особенного не замечал: жизнь как жизнь! Вот если бы сейчас вернуться можно было назад и пройти все сначала, он бы мимо не пропустил ничего. А дорога бежит… бежит… Ее настигают колеса. Шофер все не сгоняет со своего лица улыбки. Ему же, Онике, отчего-то грустно.
В районном центре шофер подкатил к самой больнице. Оника встретился с доктором и к полудню уже с очками собирался в обратный путь. Одно нескладно вышло: брынзу и вино, которые он нес из дому в подарок доктору, тот отказался принять. Огорчился до глубины души Оника. Услуга, которую по своей просьбе получаешь от человека, всегда должна быть оплачена. Но особо раздумывать было некогда. Ему не терпелось примерить очки, а при людях он стеснялся и поэтому торопился скорее остаться с собой наедине. Но не успел выйти за ограду больницы, как услышал оклик:
— Дедушка Оника?!
Старик оглянулся. Кто бы это его мог звать? Перед ним стояла Марица, библиотекарь из их села. Не раз он думал про себя: счастливая — книг сколько перечитала разных, где только не побывала с ними, а главное — красоты ей сколько жизнь не пожалела. Знал Оника — Марица первая на селе певунья, весь Дом культуры на ней держится.
— Вы что тут делаете, дедушка?
Старик приосанился, рука невольно расправила усы.
— Так, — ответил он, — по надобности к доктору знакомому приходил. А сейчас вот домой собрался.
— Ой, — оживилась Марица, — а я попутчика ищу. Если подождете меня минут пять, я к портнихе забегу, то вместе поедем. Вон, видите, мой автомобиль. — Марица показала на противоположную сторону улицы: в тени дерева стояла запряженная одноконная подвода.
— Может, тебе, Марица, чем подсобить? — спросил Оника.
— Идите к подводе, там у меня книги для библиотеки. Я вмиг обернусь.
Марица легкая, как перышко, повернулась и торопливо зашагала прочь. Старик видел ее удаляющуюся высокую стройную фигуру, ладные ноги, светлое фасонистое платьице и оголенные до локтя руки. Все в девушке дышало весною, и земля под нею, как гладкое зеркало, — не бежит, а скользит она по ней; не то, что он, старик, — и ровно, а спотыкается.
Оника подошел к подводе, оглядел ее, потрогал рукою стопки книг и, остановившись около пегой лошаденки, заглянул ей в глаза, сказал:
— Хозяйка, брат, у тебя красивая. Небось, весело такую возить? — И видя, что лошадь никак не реагирует на его замечание, добавил: — Чего горемыкой на мир глядишь? Ума сколько вон у тебя в каруце лежит и выдумок разных, плясать бы надо, а мы с тобой скучные…
Оника достал из кармана очки. Разглядывал их, как диковину, бережно потер стекла о рукав, нацепил на нос. Глядел вокруг, и не верилось ему: глаза его опять помолодели, все обрело отчетливые очертания, стало ярче и живее. Дорога вылизана, дома выбелены и даже яблоко глаза лошади, которое незаметно косится на него, иссиня-белое. Оника сорвал с переносицы очки — мир потускнел. Опять надел — мир выглядел, как в его, Оники, юные годы. Несколько раз снимал и надевал он стеклянную диковину, пока наконец не заметил Марицу и не бросился к ней навстречу.
— Марица, а ну дай я на тебя погляжу!
Девушка от удивления всплеснула руками:
— Вы это чего, дедушка?
— Да вот, понимаешь, глаза мне подремонтировали, — и старик пустился в длинный рассказ, с какой стати ему вдруг понадобилось острое зрение: он засадил весь холм деревьями — черешней, яблоней, абрикосом и тополем; взбираться к ним невмоготу. Так вот, чтоб издали на них было лучше глядеть и разбирать, что у них к чему, он и приобрел эту штуковину.
Марица и Оника давно уже сидели в телеге и ехали степной дорогой, а затейливому рассказу еще не было видно конца. Оника необыкновенно оживился. Будто подменили его. Поглядеть со стороны — не узнать старика; да и не дашь ему его лет. Все в нем: и глаза, и руки, и речь его готовы были поспорить с самой молодостью. Сидит он выпрямившийся рядом с Марицей. Весело трусит лошадь, поскрипывают колеса. Полуденное солнце пригревает спину. Оника давно запамятовал, когда был таким разговорчивым: слова из него, как из живого родника ключи, бьют. На лице Марицы улыбка. Было видно — не наскучили ей речи попутчика. Чем-то он ее заворожил, что-то говорил такое, что ей не было никогда известно, влекло, открывало жизнь неведомо новой стороной. В селе об Онике разные разности рассказывали. И вот случай свел ее с этим любопытным человеком.
— Дедушка, вдруг спросила задумчиво Марица, — а вы любили когда-нибудь?
Оника мгновенно сник. На плечи навалилась тяжесть.
— Ты, поди, книжки про любовь читаешь. Там лучше все рассказано. — И замолчал.
Марица заметила перемену в Онике, забеспокоилась:
— Может, я сказала что не так?
Старик не ответил. В груди у него что-то растопилось, туда, в затхлость, точно ворвался свежий ветер; будто начало оттаивать. Перед ним стояли красивые, большие, черные, как смоль, глаза Марицы. И губы у нее, как спелая вишня. И прическа не такая, как в его время женщины носили: под мальчишку острижена, волосы слегка растрепаны и в беспорядке. Но Марицу это только красит необыкновенно. И сережка в ухе золотая блестит. Неудобно Онике все время неотрывно смотреть на Марицу, но глаз оторвать не может. Он видит ее профиль. Нос, лоб, слегка припухшие губы — все будто выточено и нарисовано. И дугою черная бровь изогнута. Не встречал Оника красивее девушки в жизни! Откровением она для него явилась. Не раз он, бывало, видел в селе эту голенастую, в ситцевом платьице, чумазую девчушку и проходил мимо, не замечая ее. А сегодня она будто самой красотой обернулась: из гнезда не птенцом выпорхнула, а белой как снег голубкой. Глядит на нее Оника и забыл, что ему уже не двадцать лет. Недосуг о годах думать: что-то другое, непонятное самому грудь полнит. Каким-то другим — веселым и сильным, именно другим, хочется ему стать. Марица спросила о прошлом. Не в нем его жизнь; и как бы это так сделать, чтобы объяснить ей понятно и правильно, что сегодня у него самая красивая и что ни на есть настоящая жизнь наступила, что он не хочет оглядываться: там, позади — ночь. Здесь же, рядом с Марицей, он точно в вешнем саду, только еще лучше ему отчего-то. И он догадывается отчего, но боится признаться самому себе в этом.
— А ты, Марица, кого-нибудь уже любила? — осторожно спросил Оника. И почувствовал, как сильно застучало сердце, перехватило дух.
— Еще нет, — просто сказала девушка. — А вот закрою глаза и чудится: где-то рядом стоит моя большая любовь. Стоит и смотрит на меня тот, кого я сильносильно полюблю.
У Марицы от волнения на щеках проступил румянец. Оника видит это и сам разволновался. Словно весенним ветром обдало его, он расправил плечи и набрал полные легкие воздуха, набрал и не почувствовал никакой боли в боку и не закашлялся. Обрадовался.
— А ну, давай я буду править, — сказал Оника и взял вожжи у Марицы. Достал из-под сиденья кнут. По-молодецки взмахнул им. Лошадь, почуяв твердую руку, с шага перешла на рысь. — Вишь оно, что значит, когда вожжи в настоящих мужчинских руках оказываются. — Улыбнулся Оника щедро, от всего сердца.
Марица ответила улыбкой и кивнула головой.
— А мне можно к тебе в библиотеку приходить, книжки брать?
— Ой, я вам выберу самые лучшие.
— Обязательно приду.
Добрались они до села к вечеру. Возле своих ворот Оника слез с подводы, попрощался за руку с Марицей и вошел в дом. Будто со свадьбы вернулся. Сноха встретила упреками: пропал он из дома, как в речке утонул. Но тотчас заметив, что старик, как куст сирени, расцвел, на лице его и тени хвори не видно, смягчилась: