ЖАНРЫ

Те слова, что мы не сказали друг другу
Шрифт:

И вот теперь было просто-напросто объявлено, что берлинцы получают свободу передвижения! И тут кто-то из журналистов спросил у представителя властей, когда это распоряжение войдет в силу. Не совсем поняв вопрос, тот ответил: «С настоящей минуты».

В двадцать часов эта информация была передана по всем каналам радио и телевидения в обеих Германиях; невероятная новость произвела оглушительный эффект.

Тысячи западных немцев хлынули к пограничным пунктам. Тысячи восточных сделали то же самое. И посреди этой толпы, в бурном потоке людей, неистово рвущихся к свободе, ликовали вместе со всеми двое французов и одна американка.

В 22:30 каждый житель Западного и Восточного Берлина отправился на какой-нибудь контрольный пункт. Военные, неготовые к такому повороту событий, затерялись в тысячных толпах людей, опьяненных нежданной свободой, и тоже очутились у подножия Стены. Шлагбаумы на Борнхаймер-штрассе поднялись, и обе Германии двинулись к своему объединению.

Ты шел по городу, от улицы к улице, стремясь к свободе, а я — я шла к тебе, не сознавая, что за сила побуждает меня идти и идти вперед. Ведь эта победа не была моей, и эта страна не была моей, и эти улицы были мне чужими, хотя нет — это я была здесь чужой. И я тоже побежала — побежала, чтобы вырваться из этой гнетущей толпы. Антуан и Матиас оберегали меня; мы мчались вдоль бесконечной бетонной преграды, которую уже разукрасили во все цветарадуги полные надежд художники. Некоторые твои соотечественники, кому стали невыносимы эти последние часы ожидания у пропускных пунктов, начали карабкаться на Стену. И мы, стоявшие по эту сторону мира, следили за ними. Справа от меня какие-то люди протягивали руки, чтобы помочь другим спрыгнуть вниз, слева кто-то влезал на плечи тех, кто посильней, чтобы хоть на несколько секунд раньше увидеть рвущихся к Стене бывших пленников еще не разрушенного железного занавеса. И наши крики сливались с вашими, и этот общий хор подбадривал вас, избавлял от страха, подтверждал, что мы здесь, с вами. И внезапно я, американка, сбежавшая из Нью-Йорка, дитя страны, победившей твою родину, которая наконец обрела человечность, стала превращаться в немку; с наивным энтузиазмом молодости я, как Матиас, прошептала: «Ich bin ein Berliner» — и заплакала. О, как я плакала, Томас…

* * *

В тот вечер Джулия, затерявшаяся в толпе туристов, бродивших по набережной старого порта в Монреале, тоже плакала. Она смотрела на рисунок углем, и по ее щекам текли слезы.

Энтони Уолш не спускал с нее глаз. Он снова окликнул ее:

— Джулия! С тобой все в порядке?

Но дочь была слишком далеко, чтобы его услышать, — их разделяли двадцать истекших лет.

* * *

…Толпа бурлила все сильней и сильней. Люди в дикой давке стремились пробраться к Стене. Некоторые принялись долбить ее всем, что попалось под руку: отвертками, камнями, ледорубами, перочинными ножами; конечно, это было нелепо, и бетон не поддавался, но людям так хотелось поскорей стереть это препятствие с лица земли! И вдруг в нескольких метрах от меня произошло чудо: в Берлин приехал один из величайших виолончелистов мира. [6] Узнав о случившемся, он присоединился к нам — к вам. Он установил свою виолончель и начал играть. Не помню, было ли это в тот же вечер или на следующий. Но какая разница — главное, что его музыка тоже поколебала Стену. Эта мелодия, состоявшая из обыкновенных нот — фа, ля, си, — звучала специально для вас, была той стихией, в которой рождалась песнь свободы. И знаешь, в те мгновения плакала не я одна. Той ночью я видела много слез. Слезы матери и дочери, которые судорожно обнялись после двадцати восьми лет разлуки, когда им запрещалось видеться, касаться друг друга, дышать одним воздухом. Слезы седых отцов, которые искали своих сыновей в толпе, среди тысяч незнакомцев. Слезы берлинцев, которые плакали потому, что только слезы могли смыть причиненное им зло. А потом, внезапно, я увидела на самом верху Стены твое лицо среди многих других, твое серое от пыли лицо, твои глаза. Ты был первым, кого я увидела там, на Стене, — ты был первым немцем с Востока, который увидел первую девушку с Запада, и этой девушкой была я.

6

Мстислав Ростропович.

* * *

— Джулия! — снова крикнул Энтони Уолш.

Она медленно повернула к нему голову, не в силах произнести ни слова, и снова обратила свой взгляд на портрет.

*** Ты стоял там, на гребне Стены, долгие минуты, и наши изумленные взгляды никак не могли разъединиться. Перед тобой был новый мир, он целиком принадлежал тебе, и ты смотрел на меня так, словно нас связывала прочная невидимая нить. Я продолжала реветь, как дурочка, и вдруг ты мне улыбнулся. Присев, ты спрыгнул со Стены, и я сделала то же, что другие, — открыла тебе объятия. Ты упал в них, и мы оба рухнули на землю, по которой ты еще никогда не ходил. Ты извинился по-немецки, а я поздоровалась с тобой по-английски. Потом мы встали и ты стряхнул пыль с моих плеч таким уверенным жестом, словно делал это всегда. Ты что-то говорил, но я ничего не понимала. И, видя это, ты время от времени просто кивал мне. Меня разобрал смех, потому что ты был в эти минуты ужасно смешной, а я, наверное, еще смешней. И тут ты протянул мне руку и произнес имя, которое я потом повторяла без конца, — имя, которое я с тех пор так давно не повторяла: Томас.

* * *

Какая-то женщина, шедшая по набережной, на ходу толкнула ее и даже не подумала извиниться. Джулия не обратила на нее никакого внимания. Бродячий торговец бижутерией тряс перед ней бусами из светлого дерева, она медленно покачала головой, не слыша ни одного слова из его монотонных, как заклинания, уговоров. Энтони вручил художнице десять долларов и встал. Та протянула ему рисунок: выражение лица было схвачено верно, сходство просто поразительное. Энтони с довольным видом снова сунул руку в карман и удвоил сумму вознаграждения. Затем подошел к Джулии:

— Что это ты так пристально изучаешь целых десять минут?

* * *

Томас, Томас, Томас… Я уже и забыла, как это сладостно — произносить твое имя. Забыла твой голос, твои ямочки на щеках, твою улыбку, все забыла, пока не увидела этот рисунок, который так похож на тебя, так ясно напоминает мне тебя. Как бы мне хотелось, чтобы ты никогда не ездил за репортажами на эту проклятую войну! Если бы я знала — в тот день, когда ты сказал мне, что хочешь стать репортером, — если бы я знала, чем это кончится, я бы постаралась убедить тебя, что это скверная затея.

А ты бы ответил мне, что тот, кто рассказывает правду о нашем мире, не может заниматься скверным делом, даже если фоторепортажи бывают безжалостны, если они бередят душу. Ты бы воскликнул — неожиданно серьезно, — что если бы пресса знала о жизни по ту сторону Стены, то наши правители собрались бы разрушить ее гораздо раньше. Но ведь они знали, Томас, они доподлинно знали жизнь каждого из вас, ведь они следили за вами, но правители трусливы, они боятся перемен, и я вспоминаю твои слова о том, что нужно родиться, как я, в стране, где можно свободно думать обо всем, свободно говорить обо всем, чтобы не опасаться репрессий. На эту тему мы могли бы спорить с тобой всю ночь напролет и на следующий день. Если бы ты знал, как мне не хватает наших споров, Томас.

И я не нашла бы веских аргументов и признала бы себя побежденной, как сделала это в тот день, когда мне пришлось уехать. Да и как я могла уберечь того, кому так долго не хватало свободы?! Да, ты был прав, Томас, ты выбрал для себя одну из самых прекрасных профессий на свете. Удалось ли тебе встретиться с Масудом? Дал ли он тебе интервью теперь, когда вы оба на небесах, и стоило ли оно такой цены? Он умер через много лет после тебя. В похоронном шествии, в долине Панджшера, участвовали тысячи людей, но твои останки так никто и не смог собрать. Какой бы стала моя жизнь, если бы та мина не разнесла в клочья твою группу, если бы я не испугалась, если бы не бросила тебя прежде, чем это случилось?

* * *

Энтони тронул Джулию за плечо:

— С кем ты говоришь?

— Ни с кем, — ответила она, вздрогнув.

— Ты прямо околдована этим рисунком, у тебя даже губы дрожат.

— Оставь меня, — прошептала Джулия.

* * *

Я помню свое минутное смущение, чувство зыбкой неуверенности. Я познакомила тебя с Антуаном и Матиасом, особенно подчеркнув слово «друзья», настойчиво повторив его раз шесть, чтобы ты меня понял. Это было глупо: твой тогдашний английский оставлял желать лучшего. Но ты, кажется, все-таки понял, ты улыбнулся и по-приятельски хлопнул их по плечу. Матиас бурно сжал тебя в объятиях, поздравляя с освобождением. Антуан ограничился рукопожатием, но был взволнован не меньше своего друга. И мы, все четверо, пошли бродить по городу. Ты кого-то искал, и я было подумала, что женщину, но нет, это был твой друг детства. Десять лет назад ему вместе с семьей удалось бежать за Стену, и с тех пор вы не виделись. Но разве найдешь друга среди тысяч людей, которые обнимаются, поют, пьют и пляшут прямо на улицах?! И ты сказал: мир велик, дружба — безгранична. Не знаю, что рассмешило Антуана, твой акцент или твоя наивность — я-то нашла ее замечательной. Как случилось, что, хотя жизнь и причинила тебе столько зла, ты сохранил детскую чистоту мечты, а наши пресловутые свободы ее в нас задушили?! Мы решили помочь тебе и стали вместе обходить улицы Западного Берлина. Ты шагал так целеустремленно, словно вы где-то уже назначили друг другу встречу. На ходу ты вглядывался в каждое лицо, сталкиваясь с прохожими, все время озирался. Еще не поднялось солнце, когда Антуан вдруг встал как вкопанный посреди какой-то площади и заорал: «Господи, ну хоть имя этого типа можно узнать? Ищем, как идиоты, уже столько часов!» Ты не понял. Тогда Антуан крикнул еще громче: «Имя… Name… Vorname!» Ты разволновался, ты прокричал во все горло: «Кнапп!» Так звали твоего друга. И Антуан, желая показать, что он злится вовсе не на тебя, тоже завопил во весь голос: «Кнапп! Кнапп!»

Матиас, хохоча как безумный, присоединился к нему, да и я тоже начала громко звать: «Кнапп! Кнапп!» Мы шли, весело приплясывая и выкрикивая имя человека, которого ты искал целых десять лет.

И вдруг в гигантской толпе кто-то обернулся, и я увидела мужское лицо. Он был примерно твоих лет. Ваши взгляды встретились, и я ощутила укол ревности.

Вы оба застыли на месте, приглядываясь друг к другу, как волки, отбившиеся от стаи и встретившиеся на другом конце леса. Миг спустя Кнапп произнес твое имя: «Томас?» Как же вы оба были красивы на фоне серых западноберлинских мостовых! Ты судорожно обнимал своего друга, и ваши лица светились какой-то неземной радостью. Антуан плакал, Матиас успокаивал его, уверяя, что чем дольше разлука, тем сильнее счастье встречи. Но Антуан захлебывался рыданиями и твердил сквозь слезы, что такая встреча — невозможное чудо… Ты уткнулся головой в плечо своего вновь обретенного друга. Но, заметив, что я смотрю на тебя, тотчас выпрямился и повторил: «Мир велик, а дружба безгранична!» — и Антуан разрыдался еще громче.

Мы уселись на террасе какого-то бара. Было холодно, но нам все было нипочем. Вы с Кнаппом сели чуть поодаль. Десять потерянных лет требуют особых слов, а иногда и просто долгого молчания. Мы так и не расстались ни той ночью, ни на следующий день. Утром второго дня ты объяснил Кнаппу, что должен уйти. Ты не мог больше оставаться здесь: твоя бабушка жила по ту сторону Стены, и ее нельзя было надолго оставлять одну, ты был ее единственной опорой. Этой зимой ей могло бы исполниться сто лет; надеюсь, она тоже отыскала тебя там, где ты сейчас. Как она мне понравилась, твоя бабушка! До чего она была хороша, когда заплетала в косы свои длинные седые волосы, прежде чем постучать в пашу комнату. Ты обещал Кнаппу вернуться в самом скором времени… если все не пойдет вспять. Но он уверял, что двери на Запад больше никогда не закроются, и ты ответил: «Может быть. Но если нам придется снова ждать десять лет, я буду думать о тебе каждый день».

Поделиться с друзьями: