Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
Шрифт:
Хотя Наталья Сац, кажется, действительно не знала страха и сметала все препятствия, если имела свою «сверхзадачу». Не боялась — в 16 лет! — руководить Детским театром в Москве. Играть на сцене, ставить спектакли, составлять программу развития ТЮЗов — театров для детей. Наташу Сац знала не только театральная Россия — театральные Европа и Америка. В тридцатых годах ее имя исчезло из афиш, из программ и рецензий, будто и не было никогда на свете Натальи Сац. Была она в ледяной ссылке Магадана. Там организовала театр, который гастролировал по лагерям. Актеры — лагерники 58-й статьи, как бы шпионы, как бы диверсанты, как бы покусители на жизнь вождей.
Театр — музыкальный, ставит оперетты, дает концерты; Наталья Ильинична музицирует, конферирует, достает материю, марлю, фанеру — все для костюмов и декораций. Получив разрешение на выезд в Алма-Ату, там тут же создает ТЮЗ, где играют казахи и русские.
Дочь Натальи Ильиничны Роксана учится в алма-атинской школе. На исходе войны, не получая никаких разрешений, едет в Москву. Надо поступать учиться. Надо где-то жить. С вокзала едет в бывшую свою квартиру. Квартира занята. Дочь бывшей хозяйки не пускают. Зима, ранняя темнота, затемненные окна. Едет по адресам — нигде никого. Где-то завалялась еще бумажка с адресом. Находит: улица Огарева, дом 1/2, квартира 34, Сулержицкие. Вход куда-то в подворотню, под арку, скользь, темный подъезд. Лифт не работает, лестницей поднимается на четвертый высокий этаж, звонит в обитую черным дверь. Хозяйка — статная, с орлиным носом, в теплой кофте, заколотой брошкой-раковиной, какими усеяны черноморские берега. За ней — хромающий человек в теплом свитере. Спрашивают: «Кто? Дочка Наташи? Из Казахстана? — разувайся, снимай все, вот платок, закутайся, а я чайник поставлю». Все, что есть в доме, — на столе. Чайник вскипел. Постель для гостьи готова. Роксана написала эти воспоминания недавно, в разгар своей битвы за сохранение Детского музыкального театра, созданного Натальей Ильиничной Сац и носящего ее имя. У входа в театр летящее изображение — Синяя Птица.
Дом, где жили Сулеры, и есть дом-«Сверчок». Кооператив мхатовцев, первостудийцев. Вера Николаевна Пашенная — над Сулерами с их комнатами, белеными как украинские хаты, от пола и до потолка, с портретами, пейзажами на стенах. С огромным киотом в углу — наследием Александровых, с цветочными горшками на широких подоконниках со многими моделями кораблей. Детские фотографии — Митя Сулержицкий и Маруся Александрова на берегу. Немолодые люди — Дмитрий Леопольдович и Мария Николаевна Сулержицкие. С ними, в той же квартире — Наталья Андреевна, жена Алексея Сулержицкого, пропавшего без вести во время Второй мировой по дороге на Восток, на границу с Японией, в составе музыкантской команды. Имя Алексея Сулержицкого сохранено в Книге памяти. Могилы Алексея нет. Могилы нет и там, где похоронен Лель — Олег Поль. Он пережил в Крыму все: морские штормы, армейские штурмы городов и их обороны. Штурм Перекопского вала — красными, вхождения в Симферополь, Ялту, Евпаторию, с расстрелами, утоплениями в море, вздергиванием на фонари вчерашних хозяев. Поль-младший всегда тянулся к мистическим учениям, к теософии, но чем дальше, тем сильнее проникался идеями отеческого православия. Надел рясу. Ушел в горную пещеру — стал отшельником. Тут же у пещеры его убили красноармейцы, взявшие окончательно Крым. Об этом рассказывали Сулеры, сидя возле своего киота, возле сундука, где хранились фотографии Леля и Тамары Поль, рядом с программами концертов их отца — Владимира Поль. Дмитрий Леопольдович таинственно говорил: «Владимир Иванович — почетный директор Парижской консерватории…» Тогда я как-то не расспросила: какой консерватории? Сейчас держу в руках изданные воспоминания Сергея Константиновича Маковского «На Парнасе Серебряного века». Лет тридцать назад книжка парижско-эмигрантского издания попала ко мне, как тогда водилось: «на день». Осталось больше сознание «читала», чем память. Сегодня, изданная в 2000 году в Москве, книга впервые читается неторопливо. С завистью к долгой жизни автора (1877–1962), к плодотворности этой жизни. Ведь он для нас первым сказал: «Серебряный век». Завершает «Парнас» портрет Владимира Ивановича Поль, о котором так мало известно у нас [18] . Спроектируем этот портрет в книжку о Сулержицких; без него — что без скрипки в домашнем оркестре. Внешность от девятисотых годов до конца столетия: «Роста высокого, костист, подтянут, глубоко сидящие серые глаза, благородно-горбатый нос, выпуклый лысеющий лоб, волосы пушисто вьющиеся, клином бородка. Обликом он напоминал рубенсовского фламандца XVI века…»
18
Пользуясь случаем, выражаю огромную благодарность доктору искусствоведения, музыковеду Людмиле Николаевне Корабельниковой за ее огромную помощь в моих поисках.
В киевские годы Владимир Поль в художественной школе Мурашко учился и у Толстого бывал. В Крыму Цезарь Кюи помог ему стать директором Крымского отделения Императорского Русского музыкального общества. Крым — Москва. Музыкально-театральная среда в Гражданскую войну. Крым, со всеми его сменами властей, голодом, красной лавиной, прорвавшейся через Сиваш — и долгие годы во Франции.
Был директором парижской русской консерватории, сменив на этом посту Рахманинова. Пережил в Париже оккупацию. Жена его Анна Михайловна Ян-Рубан обучала пению и пела, пела под аккомпанемент мужа французские старинные песни и «Вдоль по улице метелица метет…»
В Москве Ольга Ивановна проделывала недалекий путь из своего «Сверчка» налево в Художественный театр, в МХАТ 2-й, получивший прекрасное здание бывшего Незлобинского театра. После закрытия МХАТа 2-го там обосновался Центральный детский театр. В нем долгие годы работала Мария Осиповна Кнебель, с ней ее любимый ученик Анатолий Эфрос. Настоящим руководителем театра был его директор Константин Язонович Шах-Азизов. Шах-Азизов и Кнебель не только помнили те, прежние МХАТы, первый и второй, но претворяли их память. Для Кнебель это были уроки Станиславского 20–30-х годов и партнерство с Юрием Завадским, с Алексеем Дмитриевичем Поповым — в собственный «кнебелизм», охвативший драматургию Виктора Розова, режиссуру Анатолия Эфроса, актерские дебюты Олега Ефремова.
Налево, наискосок, через Никитскую и улицу Герцена — Консерватория, дворами, подъемом легко выйти к дому Станиславского на улице Станиславского. Здесь не бывал Леопольд Антонович; сюда Алексеевы переехали и перевезли все книги, макеты, сундуки с костюмами, альбомами, иконами, роскошные кофры, дерматиновые чемоданы, деревянную дверь, сделанную для спектакля «Скупой рыцарь». Дверь ездила с квартиры на квартиру, преображая те комнаты, где ее ставили. Комната, за которую платят квартплату — и театральная сцена, на которую вот-вот выйдет Станиславский — Скупой Рыцарь. Или мнимый больной Арган. Здесь бывала Ольга Ивановна, Митя с женой Марусей. Оба художники-макетчики, театральные и мосфильмовские. Оба — великие знатоки истории флота. Мария Николаевна знает эволюцию судов от аргонавтов до нынешних теплоходов и все термины корабелов — не хуже одесского боцмана или собственного мужа.
Вокруг дома-«Сверчка», последнего дома Станиславского, Кисловских переулков, Консерватории живут пианисты, скрипачи, певцы-певицы или играющие на арфах, как Берта. Здесь живут консерваторские профессора и студенты консерватории, близкого Гнесинского училища. В Гнесинском училась Марьяна, дочь Сулеров-корабелов. Росла на воле, на даче под Истрой, легко училась в Гнесинском. А почки были больными. Наследственное? Или простуда, схваченная, когда девочка ходила по Никитской с папкой, на которой было золотом вытеснено «MUSIK»? Марьяну — в двадцать лет с небольшим похоронили там же, на Новодевичьем. Брат ее — Лев. Назван в память деда, Льва — Леопольда, или Толстого? Вероятно, в общую их память. Лев нынешний унаследовал семейную независимость, нелюбовь к властям высшим и повседневным. Когда из «Сверчка» жильцов повыселили, Сулержицкие с их небогатым, но достаточно громоздким имуществом (цветы, модели кораблей, книги, камни, привезенные Львом-младшим из далеких странствий) — переехали в Мансуровский переулок. Камни привезены из Бахчисарая, с Памира, Таймыра, Алтая. Сотни километров прошел, проплыл, облетел на вертолетах Лев-младший, геолог по профессии и призванию. Живут там, где когда-то была вахтанговская студия. В тот же двор выходят окна квартиры-подвала, где обитал Михаил Булгаков.
Мансуровский переулок круто спускается от Кропоткинской (Пречистенки) к Остоженке. На Остоженку выходит огромное здание будущей школы? Академии? В которой должны учиться и воспитываться певцы-актеры, певицы-актрисы. Может быть, здесь осуществится мечта Станиславского и Сулержицкого о полной гармонии музыки и пения, о том, чтобы слушатель-зритель воспринимал оперу так, как воспринимали ее, когда на сцене появлялся Шаляпин — Царь Борис, Обухова — Марфа, Собинов — Ленский. Ведь удалось это Станиславскому, когда его привезли в Леонтьевский, в промерзший дом-особняк? Он поставил не на сцене даже, а в нише, обрамленной колоннами, «Евгения Онегина» с молодыми певцами-студийцами. Зритель вплотную к сценической площадке, как в Первой студии, сам Станиславский за колонной, тянет к себе занавес, следит за действием, невидимо руководит актерами как Сулер в студии, и еще раньше. Помните? С молодыми консерваторцами в «Онегине».
В спектакле «Синяя птица» Художественного театра сменились десятки составов. Может быть, стоит вернуть ее к первоначальности, к «лазоревому царству»? Может быть, стоит сократить антракты, сконцентрировав время, — может внести в спектакль сцену с Душами Животных и Деревьев? И главную для Метерлинка, а может, для всех нас сцену на кладбище. «Где же мертвые?» — «Мертвых нет».
Из письма-размышления Сулера, когда он вновь перебирает свою жизнь и обращается к памяти тех, кто сопровождал его в прошлой и настоящей жизни:
«… Целый день проходит в суете, в поверхностных, неизбежно неглубоких отношениях друг к другу, так как такая масса людей нуждается во мне, что я, хотя и всеми силами стараюсь к каждому отнестись со всем вниманием, — не успеваю перестраиваться, и потому часто рождается душевное невнимание, несосредоточенность, и тогда и мелкие страсти, сидящие в человеке, время от времени овладевают мною.
А главное еще — это и дрянные нервы, ставшие такими от слишком большого напряжения, какое им приходится переносить последние годы. Нервы это не дух, это тело, но если они не в порядке, то духу труднее.
Помните, как Гамлет взвыл: „О, не слабейте нервы, держите дух возвышенно и прямо“ (после встречи с Духом).
И вот только в этот промежуток — в полном одиночестве от двенадцати или часу до четырех, — тут удается вернуться к себе, вычистить сор, накопляющийся в душе за день, выровнять бугры и провалы, вырытые потоком жизни за день.
Так хорошо бывает в это время, хотя и печально, но чисто, ясно, что невольно хочется поделиться с Вами этим лучшим.
Знаете, кто мои помощники тогда?
В разные ночи разные бывают — сегодня старик китаец Лао Тзе, живший за семьсот лет до Рождества Христова, — мудрый старик с седыми длинными усами, с желтым лицом, с косыми глазами, покойно глядящими в глубь души. Наверное, у него были большие ногти, и он сидел, как часто рисуют на картинках китайцев, — изящно легко и покойно. Почему-то, когда я слушаю слова, которые он говорил, я вижу его сидящим на берегу такой же желтой, как он сам, реки Ян-Тзе-Кианга, быстро текущей перед его глазами, несущейся, как жизнь, мимо и мимо, а он, покойный и созерцательный, в лучах закатного солнца, сидит в тишине на изумрудной траве и под звон серебряных колокольчиков, висящих по краям всех тринадцати крыш красной башни, стоящей где-то в глубине священной рощи (вы знаете эти башни?)… под звон и серебряный шелест колокольчиков шепчет:
„Достоинство души — в бесконечной тишине“.
Или:
„Соблюдать мягкость — значит быть крепким“.
Или:
„Жестокость и сила — спутники смерти“.
Или:
„На вражду отвечайте добром“…
И река слушает и сама шепчет за ним, повторяя его слова, и несет в океан и по всему миру великие слова одиноко сидящего в тишине старика, который не кричит, не проповедует, а шепчет тихо в уединении, и услышать это можно всегда, даже через 2500 лет, но тогда, когда сам в тишине, — и я слушаю, и радость и покой в душе растут.
Потом я вижу знойную Аравию. Песок за день накалился; и теперь, ночью, в черной темноте, под мрачно сверкающими звездами от земли струится дневной жар, земля еще горяча; спят, как серые булыжники, неподвижные стада овец, и стройный, красивый араб, лежа на спине и глядя в черное небо, думает (это пастух Магомет): „Никто не пил лучшего напитка, как человек, проглотивший гневное слово во имя бога“.
И потом:
„Действия будут судимы по намерениям“.
И еще:
„Что мне до этого мира? Ведь я здесь, как путешественник, который вошел в тень дерева и сейчас выйдет из нее“.
Или, вспомнив свою вчерашнюю ссору с товарищем-пастухом, думает:
„Не злословь никого. И если кто-нибудь станет злословить тебя и выставлять на вид пороки, какие он знает о тебе, — не разоблачай пороков, какие ты знаешь в нем“.
Потом, много лет спустя, юноша где-то в шатре, под стенами Медины — он уже муж; пришел к нему другой араб — Падишах, и Магомет спросил его:
„Не правда ли, ты пришел, чтобы спросить меня, что есть добро и что зло?“
„Да, — ответил тот, — я пришел именно за тем“.
Тогда Магомет обмакнул в миро свои пальцы, коснулся ими его груди, сделав знак в направлении к сердцу, и сказал: „Спрашивай наставления у своего сердца“. Это он повторил трижды и затем сказал: „Добро — это то, что придает твоему сердцу твердость и спокойствие, а зло — это то, что повергает тебя в сомнение, хотя бы в такое время, когда люди оправдывают тебя“.
Потом вдруг я вижу немецкую комнату, портреты нарисованы силуэтами в узеньких черных рамочках, круглый полированный стол, в окне с белыми занавесками виден шпиль колокольни с петухом на верхушке и с часами, а на диване с выгнутой спинкой сидит бритый старик в белом парике и пишет в свою записную книжку гусиным пером:
„Добродетель есть нравственная твердость в исполнении своего долга, которая никогда не должна превращаться в привычку, а должна сызнова возникать по средствам усилия в душе человека“. Это Кант.
А другой старик, с белой бородой, в кожаном полушубке, в вязаной шерстяной шапке, гуляя по дорожке, протоптанной им же по глубокому снегу в березовой рощице, подзывает к себе гуляющую с ним белую пушистую лайку и, смеясь, грозит ей скрюченным пальцем (она, видите ли, лаяла очень много и мешала ему думать).
Нужно усилие для всякого воздержания. Но из всех таких усилий самое трудное — это усилие воздержания языка. Оно же и самое нужное»…
На этом обрывается послание…
И на этом разрешите кончить биографию Сулера. Биографию человека, которая, как мне думается, не просто может быть рассказана сегодня, но необходима сегодня. По мере моих сил и знаний сделанную реконструкцию спектаклей, созданных людьми, взыскующими Зеленую Палочку. И уходящими на поиски Синей Птицы: «Мы длинной вереницей идем…» Кто-то дойдет?
Иллюстрации