Течет река Эльба
Шрифт:
Николай помнит, как перед самой войной умирала мать. Ее увезли в Боткинскую больницу, положили в отделение для легочников. Страдала она болезнью легких. Работа сказалась. Шутка ли, с малых лет у станка — грохот, пыль. Надышалась, наглоталась за эти годы. Жадной была до работы, любила свое дело, не полотно — красны выходили из-под ее рук. В почете была. С нею считались на «Трехгорке», совета спрашивали. Словом, партийную книжку не зря носила.
И вдруг занемогла мать. Покашливать стала, но к врачам не шла: начнут ковыряться, обязательно что-нибудь найдут. «Продышится», — не раз говаривала она. Дышалось, однако, все тяжелее и тяжелее. Лежит, бывало, мать, а в груди словно шарманка играет — пищит, свистит, подвывает на разные голоса. Отец советовал лечь в больницу, но мать отмахивалась: «Пустое говоришь, Увар, пройдет».
А осенью, помнит Николай, совсем расклеилась мать. Бюллетень попросила, чтобы передохнуть. Через неделю кровь горлом пошла, пришлось вызвать «скорую помощь» и отвезти в больницу.
Лежала она в чистенькой, светлой палате, с ней еще двое больных находилось. Бродячие, как их звали, обслуживали себя, а она слегла так, что подняться не могла. Кашель бил день и ночь. В голове шумело, как в горне. Температура прыгала то вверх, то вниз. Врачи и сестры крутились возле матери, делали уколы, давали лекарства, но здоровье ее не улучшалось. С каждым днем таяла, нос заострился, глаза горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, руки, лежавшие поверх одеяла, казались высохшими.
Вот такой и застал Николай мать в больнице. Он учился в военном авиационно-летном училище. Отец вызвал его телеграммой, чтобы, может быть, последний раз поглядеть на живую. Помнит Фадеев, мать, увидев его, заплакала. Слезы, крупные, с горошину, катились по ее впалым щекам. Она тяжело и неуверенно подняла руку, показала на стул. Она хотела видеть его всего: высокого, стройного, похожего на нее.
«Вот, сын, кажется, я и отходила свое по земле», — сказала она тихо, прикусила нижнюю губу, чтобы опять не расплакаться. «Что ты, мама, жизнь-то только начинается», — возразил Николай. «Да, хорошо народ зажил, вздохнул, Коля». — «За то воевал, мама». — «Воевал, сынок, воевал. Отец-то где?» — «Здесь он». — «Пусть войдет и сядет рядом. Поглядеть на вас хочу. Навек запомнить. Садись, Увар. — Мать замолчала, полежала, закрыв глаза, потом очнулась, сказала: — Вот что, Коля. И ты, отец, слушай. Умру я скоро, чую — умру. Ты, сын, береги себя. Но не прячься за спины, стыдно. Иди в ногу со всеми, а если нужно, и впереди шагай. Веди других на доброе дело...» Мать вдруг закашлялась, в груди у нее что-то забулькало, засвистело. Она сделала знак, чтобы ей поправили в изголовье, но отец и Николай не поняли. Она зашлась кашлем, несколько раз резко приподняла голову, взглянула широко раскрытыми глазами на мужа и сына и, упав на подушку, неожиданно притихла. Николай заметил, как лицо матери синеет...
Хоронили Марию Ульяновну Фадееву всей фабрикой. Впереди, на подушечках, несли ордена и медаль. Первым несли орден Трудового Красного Знамени, потом орден «Знак Почета» и медаль «За трудовую доблесть».
Похоронили на Ваганьковском кладбище. Помянули по русскому обычаю добрым словом. «И вот, — подумал Николай Уварович, — отец пишет: двенадцать лет прошло. Пролетели как мгновение. Время, время... Приеду в отпуск — обязательно схожу на могилу поклониться матери».
«А еще я тебе, сынок, вот что хочу описать. Надысь встретил у самого нашего метро твою бывшую кралю. Намалевана, нарисована, как кукла, что продают на Ваганьковском базаре. А все равно, видать, подержана. Разговаривать не стал. Много чести. Пусть себе идет своей дорогой, негодница...
Николай Уварович откинулся на спинку стула, отложил письмо в сторону. «Ах, батя, батя, зачем ты бередишь старую рану? — подумал он. — Ведь все кончено, быльем поросло. Ан, напомнил... «Бывшая краля... Намалевана, как кукла... Подержана...» Эх, Ирка, Ирка... Совсем, наверное, сбилась с пути».
Фадеев вспомнил маленькую, хрупкую рыжеволосую девушку-одноклассницу. Училась она неважно, но уже в восьмом классе ходила в модных туфельках на высоком каблуке и, несмотря на замечания классного руководителя, назло выстукивала каблуками, когда шла по коридору. Ирка была дочерью заведующего обувным магазином, и отец доставал ей самые модные туфли. Ирка подводила черным карандашом бровки, в каникулы делала короткую прическу, ездила на танцульки в Центральный парк культуры и отдыха, а иногда бывала и в ресторане. У ребят старших классов она пользовалась успехом. Ирка Николаю не очень нравилась. Он не мог смотреть в ее серые глаза, и она, как нарочно, на переменах несколько раз важно проходила мимо него, поцокивая каблучками.
Но однажды, это было в десятом классе, Ирка пришла в школу заплаканная, поникшая, в обычном школьном платьице, в простеньких ботинках. Ни на кого не глядя, она села за свою парту и, закрыв лицо руками, громко, со всхлипами разрыдалась. Услышав Иркин рев, некоторые ребята отвернулись, назвав ее истеричкой, а Николай подошел, оторвал руки от лица, спросил: «Ты чего ревешь как резаная?» Ирка, рыдая, сказала, что ночью арестовали отца. За что — она не знает. Николай как мог утешил Ирку, после уроков проводил домой, выяснил у матери причину ареста. Иркина мать, не скрывая радости, сказала, что посадили его поделом, он растратчик и мот, своими подачками развратил дочь. Она едва переползает из класса в класс. Ирка пыталась возразить матери, но Николай остановил ее: «Мать верно говорит. Берись-ка ты, девка, за ум!»
С тех пор и завязалась дружба Николая с Иркой. Ей было легко и интересно с ним. Он, оказывается, так много знает, столько книг перечитал, что ей и во сне не снилось. В аэроклуб ходит, говорит, летчиком станет.
Николай помнит, как познакомил Ирку с матерью. Понравилась: простенькая, тихая. Когда ушла Ирка, мать спросила: «Не влюбился ли, Коля?» — «Есть немного, мама. Неприятность у нее. Страдает. Я ей помог». — «Смотри, сынок, тебе жить. А мне помощница нужна». И буквально за неделю до войны Николай женился на Ирке. Он только что окончил училище, приехал в форме лейтенанта, получил назначение в полк. Ирка была без ума от него. Сыграли свадьбу. И тут — война...
Дальше Николаю не хотелось вспоминать, но письмо отца, лежавшее перед глазами, жгло душу. «Бывшая краля... Пусть идет своей дорогой...» Николай Уварович достал кошелек, нашел старенькую, пожелтевшую фотографию. Он и Ирка. Перед самой свадьбой снялись у фотографа на Красной Пресне. Николаю нравились и Иркины глаза — серые, большие, и ее смех — звонкий, заразительный. Николай прозвал ее за этот смех колокольчиком. «Да, Колокольчик, ты оказался дребезжащим колоколом, — против своей воли вспоминал Фадеев. — Не любила, оказывается, ты меня, Ирка. Вспомнила старое, в разгул пустилась. Война спишет. А ведь не списала! Просил бросить все. Беречь любовь. Не поняла и доскакалась. Попала в компанию забулдыг — и два года тюрьмы заработала. Помню, чуть штурвал из рук не выпустил, как узнал. Ирка, Ирка, что ж ты наделала? Пришлось разводиться после войны. А теперь итог...»
Фадеев тяжело вздохнул, встал, прошелся по комнате. На душе пасмурно, растревожил отец воспоминаниями.
«До сих пор одинок, — подумал Николай Уварович. — Уже тридцать с хвостиком. Пора бы и честь знать. Пролетят годы. Стариком буду. Девки замуж не пойдут. А Ирка?.. Что Ирка! Крест на ней поставил. И баста. И отцу напишу, чтоб больше не напоминал». Фадеев разорвал фотокарточку и бросил ее в корзинку.
Николай Уварович начал писать ответ отцу.
«Здравствуй, папа! Извини, пожалуйста, за долгое молчание. Все в делах и заботах, сам знаешь, служим мы не где-нибудь, а в самой Германии. Тут надо ухо держать востро, и чтобы глаз всегда был зорким. Прочитал твое письмо, думы нахлынули, и радостные, и горькие. Вся жизнь передо мной прошла: как в школу бегал и как в аэроклуб в Тушино ты меня собирал, как провожал с мамой в училище. Навсегда сохранится тепло рук мамы, всегда я буду помнить ее нежность. Я благодарен и тебе, батя. Своим молотом ты высек искру из моего сердца, и теперь я отдаю эти искры людям».
Николай Уварович выпрямился, перечитал последние строчки, подумал, не слишком ли громко сказал, поймет ли его отец. «Поймет, обязательно поймет! — воскликнул он про себя. — Именно потому, что всю жизнь высекал огонь из металла, поймет».
Фадеев обмакнул перо в чернила, продолжал писать:
«А люди у нас, батя, тут замечательные. С ними хоть в огонь, хоть в воду. Служит один москвич, Прохор Новиков. Пока еще молод, но летает, как сам Чкалов. Ей-ей, не преувеличиваю. С ним дружит Веселов Витька. Этот — другой. Весельчак, день и ночь частушки поет. И откуда он их столько знает! Говорят, сочиняет сам. Может быть. У этого паренька, наверное, талант. Сказитель, и только! А вот летает он пока неважно. Но ничего. Окрепнут крылья. Не все сразу становятся Чкаловыми. Помню, и я сел на боевой самолет — поджилки тряслись. Облетался. И, как ты знаешь, немцев бил неплохо».
Николай Уварович встал, отдернул занавеску, посмотрел в окно. Сосны, что подходили к самому дому, тревожно гудели. «Наверное, будет дождь, — подумал он. — Лес шумит, особенно верхушки сосен — быть непогоде. Да и плечо ноет — рана дает знать. Опять же к ненастью».
Николай Уварович посмотрел в окно, прислушался. Сосны шумели не переставая. За окном чернильная ночь. Наверное, тревожно на душе у ребят, что сидят в дежурке на аэродроме. Надо позвонить.
Фадеев подошел к телефону, крутнул ручку, попросил коммутатор соединить с дежурным звеном. Откликнулись сразу.