Телефонная книжка
Шрифт:
15 декабря
Перед войной собрался Легошин ставить «Снежную королеву». Он приезжал по сценарным делам ко мне, и я ездил в Москву, и оказался Володя в работе понятливым, легким и оживленным, без следа его обычной чуть странной, рассеянности. Когда работаешь с кем — н хбудь над пьесой своей или сценарием, и работа идет, то вырабатывается у тебя с этим человеком особый вид связи. Дружба — не дружба, но встречаешь его в дальнейшем не так, как до сих пор. И хоть война и оборвала работу над «Снежной королевой», встретились мы в Сталинабаде как друзья. «Союздетфильм» был эвакуирован туда. Легошин, помнится, никак не мог найти себе работу по душе. Он твердо знал, чего не хочет. Но угадать, какую именно картину ему хочется делать, не был в силах. Это приближало его к типу режиссеров — актеров, вроде Бабочкина, Чиркова и некоторых других, одичавших от желаний творческого порядка, которых они и сформулировать не могли. Бабочкин — по грубости и простоте. Чирков — по робости, уклончивости и вытекающей отсюда сложности душевной. А Володя — по честности. Все его горести, связанные с разводом, к тем дням позабылись. Женат он был на Алле Борозиной [3] , женщине, заслуживающей особого рассказа, но он увел бы слишком уж далеко в сторону. Когда познакомились мы, была она мила, внимательна. Хотела нравиться — не то чтобы как женщина, а вообще. Вся. Видно, пришлось хлебнуть ей много горя, так как была она в ранней молодости необыкновенно красива. Но обиды не озлобили ее, а породили в ней жажду хороших со всеми отношений. Страх боли. Она и пьесу свою приносила читать. И подарила что-то в наше нищее сталинабадское хозяйство. Но не этим взяла, а искренним доброжелательством, и с ней мы подружились. Был у нее мальчик лет пяти — шести. Бледный, истощенный и необыкновенно сосредоточенный. Он все молчал. Уложат его спать, и он молчит.
[3]
Борозина Алла Владимировна — жена Легошина.
16 декабря
Не засыпает, а все думает. О чем? Рядом бушевали во всем своем адском великолепии жены киноактеров. Одну из них не назову, она умерла в бедствиях и горестях, но была в те дни в полном своем черном сверкании, и зло, и злоба на твоих глазах излучались из всего ее существа. Нет, она была недовольна жизнью, и все свое недовольство, всю ненависть, всю неутолимую алчность вымещала на сынишке, тоже лет шести. Она его так избивала, что однажды прибежал человек простоватого вида в сапогах. Оказался работником обкома или даже ЦК партии, их дом отделен был от того, где жили киношники, только садом. Он увидел в окно, как мать истязает сына, и, бросив работу, прибежал на выручку. Но мать с такой адской силой возопила и так бешено напала на простоватого человека в сапогах, что тот при всей правоте и при всем могуществе своем отступил, убоявшись. Я, увидев ее у Легошиных, тоже испытал ужасГТакой недоброй силой дышало широкое, черноглазое лицо ее. Через некоторое время поссорилась грозная эта грешница с кем-то из нашего театра. И с удивительным изяществом нечестия простейшим способом оклеветала она весь мужской состав труппы, объявив, что все они — педерасты. И пожилые, и отцы семейств — тоже; это придавало новости особую остроту. Нервно настроенная киностудия детских фильмов радостно бросилась на столь жирную кость. Уж очень им хотелось грызть. Шагая взад и вперед по комнате Легошиных, один из административных работников студии кричал, что он не сомневается в достоверности этого известия. И воскликнул в пароксизме благородства: «Я не оставил бы актера N наедине с моей матерью!» На что Катюша, к удовольствию Аллы Борозиной, возразила: «Тогда уж скорей с отцом!» Но старый грешник, находящийся в экстазе благородства, не расслышал возражения. Акимов, к моему удивлению, отнесся к клевете вполне равнодушно. И в самом деле: постепенно воздух очистился от этого яда сам собою. Начисто.
17 декабря
Легошины жили рядом со всей этой нечистью и не вступали с ней в соединение, как масло с водой. И их уважали за это. Алла только в карты играла с иными соседями с увлечением, выходящим за пределы обычного. Но вот с пересадкой на новую почву знакомство наше не привилось и постепенно замирало. В Москве мы почти не встречались с Легошиными. Он был занят на студии (теперь мне кажется, что «Белеет парус» он поставил после войны, а развод, сочувствие и прочее были связаны с какой-то другой картиной). А она — домом, сыном. Володины странности я уже не замечал. Акимов, наименее странный из моих знакомых, напротив, открыл их и рассказывал с тем аппетитом, [с] каким говорим мы о других, но не о себе, вопреки тому, что утверждал Тургенев [4] . Впрочем, возможно, народ в наше время более замкнутый. Акимов, например, рассказывал, что, купив машинку и не умея решительно печатать, Володя сидел и, вставив лист, стучал по клавишам, как попало. Играл в свою новую игрушку, что Акимова приводило в недоумение, доходящее до восторга. Он же, Акимов, еще в сталинабадские времена рассказывал, что находящийся в Москве в командировке Володя сказал Акимову, выезжавшему в этот день в Сталинабад: «Счастливец! Вы скоро увидите мою жену!» Чем опять привел Николая Павловича в веселое недоумение. Несмотря на вышеприведенные слова, переехав в Ленинград, мы услышали скоро, что живут теперь Легошины неблагополучно. И материальные дела плохи — Володя все не может выбрать сценарий по нраву. И дом разладился. Иные рассказчики не шутя приписывали это неудержимой страсти Аллы к картам. А потом пришла и вовсе страшная новость: мальчик Аллы, тот самый, что не засыпал, когда его укладывали, а все думал о чем-то, уставившись огромными светлыми глазами в потолок, заболел психически, и его отправили в лечебницу. Он все шептал что-то и шептал.
[4]
Шварц имеет в виду строки из повести И. С. Тургенева «Переписка»: «Начинаю, по обещанию, говорить о самом себе и буду говорить с удовольствием, доходящим до аппетита… Именно так. Обо всем на свете можно говорить с жаром, с восторгом, с увлечением, но с аппетитом говоришь только о самом себе» (Тургенев И. С. ПСС. Т. 6, 1963, с. 167).
18 декабря
Не могу сейчас установить точно, когда, кажется, году в 51, появился на нашей комаровской даче и знакомый и точно из давних — давних времен возникший
Володя Легошин. Он все не мог и не мог найти сценария по душе и приехал поговорить со мной — не напишу ли я для него сказку. Занимался он так называемым дубляжем, и это как бы чисто прикладное дело в его руках превратилось в искусство. Он дублировал «У стен Малапаги» [5] — чуть ли не единственный дубляж, где забываешь о бесчеловечной операции, произведенной над актером: собственный его голос вырезали и заменили чужим. Но Легошину было тесно в этой переводчески- хирургической области кино. Я находился тогда, как понимаю теперь, в состоянии холодном и затемненном. И сначала вяло отказался, а потом вяло согласился. И насильственно, со скрипом выжал из себя нечто вялое и бесформенное, назвав это заявкой на сценарий, над чем Володя горестно задумался, и что студия впоследствии совершенно справедливо отвергла. Но дело не в этом. Узнав, что Катерина Ивановна нездорова, а в Ленинграде не найти диуретина, Володя сказал, что поищет его в Москве. И — вот странный человек — прислал из Москвы заказным письмом, тщательно, виртуозно запечатанным, множество таблеток этого лекарства. И повторил посылку трижды. И, как я припоминаю теперь, я, в тогдашнем затемнении своем, даже не поблагодарил его, не известил, что посылки дошли. А это была последняя наша встреча и последний от него подарок. Мы существуем в тесном кругу и поэтому знали мы, в основном, как живет Володя. Лишенный каких бы то ни было странностей Роу [6] рассказывал, что, не найдя сценария, Легошин сам сочинил сказку, но очень странную — невозможно ставить. И художественный совет отверг ее. С Аллой он разводится. Мешает только квартирный вопрос. И вот год назад, во время съезда, заехавший по делу Роу говорит спокойно: «Я спешу на похороны». — «Чьи?» — «Володя Легошин позавчера умер. Не вылежал после инфаркта».
[5]
Франко — итальянский фильм, поставленный Р. Клеманом в 1949 г.
[6]
См. «Московскую телефонную книжку. Роу Александр Артурович», с. 629.
М
19 декабря
Макарьев Леонид Федорович [0] все жаловался в длинных своих речах на обиды. На непонимание, которым он окружен. Работал с утра до вечера, секунды свободной не имел. Да и теперь не имеет. Получил и орден, и звание, но лицо его сохраняло все то же чуть жеманное и вместе с тем обиженное выражение. Господи, как я ненавидел его! Из немногих ясных чувств, доставшихся в жизни на мою долю, при вечном смятении душевном, ненависть к Макарьеву занимала не последнее место. А теперь мне приятно, когда я вижу столь памятное по переходным годам его лицо с актерской и вместе педагогической улыбочкой, печальной и в чем-то упрекающей. И мне жалко былой ненависти. Она была частью целой системы чувств, к сегодняшнему дню угасшей. Мы ждали большего. Я называл его профессором Серебряковым из «Дяди Вани», автоматическим оратором, человеком, который даже в пьяном виде перестал говорить рискованные вещи, когда за них стали наказывать не шутя. А он кричал, что я несу в искусство пирожные, когда нужен черный хлеб, что «Клад» — вылазка, писал статью с огромным количеством слов, взятых в кавычки (не цитат) и с таким же количеством курсива. Все о «системе», о «правде», преломленнойчерез «актерское», но прежде всего через миросозерцание— или что-то в этом роде. Я был уверен, что Макарьев губит детский театр, а Зон и его группа его возрождает. И что же? Зон свой театр погубил, растратил, а старый ТЮЗ существует. Не весть как, но дышит. Макарьев когда-то хотел власти. Ну вот, он может ее взять — Брянцев совсем стар. Но и Макарьев так немолод, что сделать последние усилия и закрепиться на троне не может. И не хочет. Преподавать спокойнее. И подводя итоги, я вижу, что столь ненавидимый мною некогда Макарьев кое-что сделал. И я гляжу на него без признака ненависти. Но в глубине души жалею о ней.
[0]
Макарьев Леонид Федорович (1892–1975) — артист, режиссер, педагог, драматург, искусствовед. В 1921 г. участвовал в организации ЛенТЮЗа, позже — заместитель художественного руководителя по репертуару в этом же театре. Автор воспоминаний о Шварце.
20 декабря
Как жалею о тех первых днях знакомства, которые вспоминаю каждый раз, проходя мимо дома на углу Халтурина и Аптекарского переулка. «Дом этот строил Гваренги», — так сказал мне Макарьев, потом Елагина, снимавшая у них комнату, потом Зандберг. И я испытал чувство раздражения, которое быстро подавил. Я не любил, не выносил тогда разговоры о том, кто что построил и что какого стиля. Самоуверенные пижоны, знавшие все это, казались мне народом мертвым. Ничего не понимающим в старом, раз не увидали нового. Нового в искусстве. Кажется, я говорил, что похвалой тогда в нашем тесном кругу было: «Чему-то соответствует в действительности». А Петр Иванович Соколов, некогда ученик Петрова — Водкина [1] , восстал против него именно потому, что у того не было чувства современности. И писал картины, которые понимало два — три человека. (Не могу скрыть, хоть и стыжусь этого, что я не входил в их число.) Он все сердился на себя, тем не менее, что не нашел еще выражения современности. Единственное, разве, он высказывал отчетливо: «У современной Венеры должны быть толстые ноги». И это принималось, как говорилось, без улыбки. На переднем крае, возле Олейникова, Соколова, было все холодно и ясно. В макарьевской же среде любимое слово было: «в каком-то смысле». Елагина еще несла настоящее знание от настоящего Станиславского и непосредственно от Вахтангова. Она ушла из Вахтанговского театра (тогда, кажется, еще III студии) по причинам творческим. Вместе с Завадским [2] . Но насколько даже тут было туманнее и, следовательно, теплее, чем возле моих беспощадных друзей. На переднем крае были по — солдатски грубы, что меня задевало более, чем следовало. Здесь же царствовала деликатность в приемах. Особенно возле Елены Владимировны. В ее комнате на стене висели юношеские акварели Юрия Завадского: стол с бутылкой, а за столом пьяница в цилиндре. Лицо зеленое. Без глаз. Все условно, но, увы, той условностью, которая умерла.
[1]
Петров — Водкин Кузьма Сергеевич (1878–1939) — художник.
[2]
Завадский Юрий Александрович (1894–1977) — режиссер, артист, педагог, художник, театральный деятель. В 1915–1923 гг. — в труппе Студии, затем Театра Е. Б. Вахтангова. В 1924 г. перешел в МХАТ и организовал свою студию.
21 декабря
Я в те дни только что бросил курить и починил, наконец, зубы, пришедшие за голодные девятнадцатый, двадцатый годы в очень плохое состояние. Унизительные мучения в зубоврачебном кресле ушли, наконец, в прошлое. Курить мне больше не хотелось. Без папирос, к моему удивлению, я вдруг услышал запах земли, запах травы, пыли, прибитой дождем; обоняние вдруг проснулось или воскресло. Я стал каждое утро делать гимнастику и обливаться холодной водой. Словом, принялся, но все для того, чтобы проснуться или воскреснуть. Но писать еще не начал. Никак не мог найти креста по плечу. Это объяснялось еще и тем простым обстоятельством, что я его и не искал. Писал в крайнем случае. В полсилы. Пока. Но зубы, гимнастика, ясность головы после того, как бросил я курить, радовали. Однажды, сходя с трамвая на углу Садовой и Невского, я испытал такое острое чувство счастья, предчувствия счастья, что сам удивился. Я выбирался, выбирался из полной тьмы, и, хоть и не делал самого главного, чувство радости и счастья охватывало меня внезапно не один раз. Не с той силой, что тогда на Садовой, но все же я веселел до безумия и заражал своей веселостью даже свирепых моих друзей. Вот в каком я был состоянии, когда познакомился, точнее, сблизился с макарьевским домом, построенным Гваренги на углу Аптекарского переулка. Их тоже заражал я своей безумной веселостью, особенно в первое время. Вспоминаю те дни с каждым словом яснее — и вижу, что с самого начала знал все, что приведет меня к расхождению с хозяином. Но закрывал на это глаза. У них было легко. По — летнему. Макарьевы доживали последние дни в Аптекарском переулке. Дом переходил во владение какого-то учреждения. И Макарьевым предоставляли новую квартиру на углу Невского и Фонтанки.
22 декабря
Вот, собственно, и все. Для меня эта встреча с Макарьевыми была важна тем, что я написал для ТЮЗа первую свою пьесу [3] . Хотел рассказать обо всем подробно — а вижу, что скучно говорить о 1927 годе. Тем более, что я как-то раз писал уже о ТЮЗе.
Меттер— уж больно прост для меня. Зависть к подобного рода простоте лишает меня возможности говорить о нем отчетливо. Это длинный еврей, сильный. Тощий. По образованию математик. Не знаю, сколько времени занимался он педагогической работой, но с тех пор любит говорить о воспитании, поучать. Не прочь поговорить и на этические темы. Он талантлив — и это свойство у него на поверхности. Он легок, остроумен, глядит умно. Владеет от природы формой повествовательной, так что рассказы его выглядят искренними и трогают. Но вся эта шелковая ткань при случае приходит в движение, и глазам открывается неожиданное зрелище.
[3]
См. «Зон Борис Вульфович», комм. 4.
24 декабря
Несомненно, считать надо уметь. Особенно бывшему математику. Но когда он, человек столь остроумный и легкий, с выражением умным, интеллигентным поднимает историю с магазином, где-то в Челябинске продавшим ему несортную чернобурую лису, и добивается возврата денег или ловит спекулянта, продавшего ему уцененные брюки, испытываешь раздражение. Как будто не Сёлика обманули спекулянты, а ты обманулся. Вот еще легкий порыв ветра, и ты снова с неудовольствием чувствуешь, что за тканью не все благополучно. Например, когда узнаешь ты, как строго у него насчет домашних расходов. Как будто и мелочь — но не умещается она в том Селике, что радует тебя. Все как будто весело. Он и выпить не дурак, а уж насчет женщин… Именно такие тощие и сильные евреи и тут молодцы. И поступает иной раз молодцом. На вечере каком-то в Театре комедии один актер, ни ростом, ни силою Селику не уступающий, позволил себе за ужином неуважительно отозваться о Юнгер. И Селик вступил с ним в драку, схватил за горло, швырнул на пол, шум, скандал! В ССП хватало и тогда людей, ненавидящих его. Могли поднять дело, и он понимал это. Вот тут, казалось, за шелковым полупрозрачным домино скрывается парень ничего себе. Раза два поражал он меня очень пустыми рассуждениями о Толстом. Но я сам в этой области не силен. Однако, под привычной и милой маской мелькала вдруг туповатая рожа. И несколько дней, как бывает, когда человек приснится тебе не в обычной привычной сущности, относился я к нему не так, как всегда. Но вот недавно не ветер подул, а заревел ураган. Селика охватила страсть. Сначала сказалась его привлекательная сторона. С неудержимой искренностью и легкостью рассказывал встречному и поперечному Селик о том, что он влюбился. Я ему сказал, что не сочувствую его любви, и в самом деле, сорокапятилетний матерый волк влюбился в шестнадцатилетнюю девочку, которую знал с детства. Да еще из семьи, где был принят как ближайший друг.
25 декабря
Да еще был он женат семнадцать лет и с женой не собирался расходиться. И разодрал этот вихрь всю
полупрозрачную ткань, что талантливость набросила на его практическую, боязливую, грубоватую сущность. Теперь стало ясно: ближе он к тому, как бы неожиданному Селику, что обнаруживался от случая к случаю, от скандала с чернобурой лисой до рассуждений с Борисом Михайловичем по поводу «Анны Карениной». Я не смею осуждать страсть. Тут понятно, что забывает человек все. Непонятно другое, с какой быстротой Селик отрезвел и вспомнил все и подсчитал на пальцах, как следует ему поступать при такой разнице в летах, едва обстановка усложнилась и дело приняло характер открытый. Он забегал, засуетился. Стал намекать, что, собственно, это он лицо пострадавшее и даже с какой-то точки зрения совращенное и едва ли не диффамированное [223] . Пишу об этом с досадой и отвращением, потому что муть и грязь поднялись со дна, — подобные истории притягивают их, как пароход — магнитные мины. В нашем союзе состоялось заседание специально о добродетели. Обвинялся Успенский, причем участникам собора давали копии писем, посланных грешником некоей блуднице, ныне угнетенной невинности. И многие их читали. Затем поставили дело Селика, которое отложили, ввиду того, что сей грешник пребывал в нетях. И я испытал то, в достаточной степени отвратительное ощущение, когда, осуждая, оказываешься ты в дурном обществе, но оправдать не можешь по брезгливости. Я захворал и не видел давно этого мыслителя и писателя. Думаю, что шелковое домино опять ниспадает с его плеч. И друзья давно примирились с очевидностью. Ну, обделался и обделался — так когда это было. А все же он в плаще. Но я боюсь встречи с ним. Боюсь того безразличного, приятельского тона, которым, вероятно, заговорю с ним.
223
от латинск. diffamare — порочить.
26 декабря
Следом за Меттером идет фамилия: Монэ.Эту женщину я ни разу не видал, но слышу о ней часто. Она портниха, но не простая, а с талантом. Иные не признают ее работу, другие — восхищаются, третьи — обсуждают со знанием дела — то ей удалось, другое — нет. Я давно уже не осуждаю женское умение разбираться в этом искусстве. Некоторые мужчины обладают им. Чаще всего актеры или режиссеры. Иной раз, реже, чем это можно подумать, художники. А художницы, почти все, в этом искусстве тупы. Театральные костюмы придумать еще могут, а сами одеваются нехорошо. С претензиями. Когда разговаривают женщины о платьях, лица их принимают выражение сосредоточенное, внимательное. У самых даже изломанных — правдивое. Это чувство неподдельное, от природы. Я в Липецке в базарный день увидел непривычное для меня зрелище: баб в домотканых юбках чистых цветов, отделанных позументом, в коротеньких плюшевых кофточках до талии, в бусах. А девки — с разноцветными лентами в косах. И какими, словно умышленно серыми, выглядели рядом с ними мужья и братья — словно «русский крестьянин XVIII века» из какой-нибудь книжки. На Кубани такой разницы в одеже между казаками и казачками не наблюдалось. У нашей молочницы купили мы ее домотканую юбку рублей, кажется, за 70. Узнав, что позумент нам ни к чему, она его тут же отпорола, но цены за юбку не сбавила, сказавши, что таких теперь не делают, что это у нее еще бабкина. И они с Катюшей заговорили о юбках, о тканях, об одеже все с тем же, знакомым мне, внимательным, сосредоточенным выражением. Я очень удивился, когда мне сказали, что Варя Кешелова [4] хорошая девочка: она явно заботилась о своей наружности, когда народ страдал. Это не говорилось прямо, но подразумевалось. И соблюдалось, как закон. Но потом я отрекся от него.