Тень друга. Ветер на перекрестке
Шрифт:
Я слышу в стихах продолжение жизни и резко, отчетливо сознаю: они вернутся в жизнь. И возглас политрука Клочкова: «Велика Россия, да отступать некуда — позади Москва». И предсмертные слова Натарова, которые слышал я в госпитале... И мои первые строки о двадцати восьми. Не пропадут, не исчезнут в забвении, а вернутся в жизнь, пойдут в бой и будут звучать долгим эхом великого подвига. Я верил: так будет!
Пока все в поле в сизом дыме,Раскрой страницы книги старойИ гвардию большевиковСравни с гвардейцами иными.Увидишь синие кареНаполеоновой пехоты.Где офицеры в серебре,В медвежьих шапках гибнут роты.Ваграм с убийственным огнем,И Лейпциг — день железной лавы,И Ватерлоо в резне кровавой, —Вам не сравниться с этим днемГвардейской русской вашей славы!Переверни еще листы,Увидишь Торрес-Ведрас ты,Красномундирные колонныИ с пиренейской высотыСолдат бывалых Веллингтона...И в битвах на вершинах горныхУнылых берсальер Кадорны....И Гинденбурга гренадерВ болотной Фландрии воде......Нет, нет, они дрались не так, —Чтоб до последнего, чтоб каждыйС неотвратимой силой жаждалВрага в могилу взять с собой,Чтоб смерть играла им отбой!Тихонов читал звучные строфы, а я синхронно расшифровывал про себя географические названия, имена собственные и другие обозначения.
Да, конечно, именно «красномундирные колонны». Красное — цвет английской гвардейской пехоты. В те времена поле боя было разноцветным — голубые ментики гусар, белые лосины кавалергардов, желтые уланы, кивера — черные, бирюзовые, синие, коричневые. Тогда еще не существовало снайперов. Можно было гарцевать на виду у противника. Теперь война оделась в серое, пепельное, мышиное, летом еще в зеленое для камуфляжа, зимой в белые маскхалаты... Война затаилась за горами, за холмами, на аэродромах, на дальних огневых позициях.
...А Торрес-Ведрас — это, кажется, в Португалии. Да, так! На этой окраине наполеоновских войн в Европе Артур Веллингтон поддерживал в интересах Англии народное сопротивление узурпатору. Торрес-Ведрасская укрепленная позиция! За ее оборону в 1810 году Веллингтон получил титул маркиза Торрес-Ведрас. Одержав победы над маршалами Жюно и Сультом, он, уже после поражения Наполеона на русских равнинах, вторгся в 1813 году в Южную Францию.
Ваграм, Лейпциг, Ватерлоо — ну, это общеизвестные понятия. При Ваграме в 1809 году французские войска разбили Австрию, она потеряла иллирийские провинции. Лейпциг — год 1813-й, «битва народов». А Ватерлоо — 1815 год. Во все языки мира это название вошло синонимом окончательного поражения.
«...И Гинденбурга гренадер в болотной Фландрии воде» — это первая мировая война, последнее немецкое наступление в 1918 году, отчаянная попытка кайзеровской Германии изменить ход событий в спою пользу.
А берсальеры с перьями на шляпах итальянского генерала Луиджи Кадорна — это, дай бог памяти, осень 1917 года. Немцы прорвали тогда итальянский фронт на Изонцо, у Капоретто. Эпизод этого разгрома драматически описан Хемингуэем в романе «Прощай, оружие!». Но откуда же взялись в строке поэта «и битвы на вершинах горных»? Значит, Тихонов видит то, что произошло чуть позже, — отступление берсальер за реку Пьяве, в горы...
Примеры обдуманные... В каждом из этих сражений на карту были поставлены но только воинская честь, но и исход военной кампании и судьба страны. Тихонов написал прекрасные батальные стихи. Он восславил подвиг двадцати восьми героев на грозном фоне военной истории. Поэма звучала как реквием, как салют над их последним окопом.
Я подписал стихи в набор. Редактор завизировал. Через час, когда Тихонов, распрощавшись, уехал в гостиницу, я получил гранки, вычитал поэму и отправил в секретариат. Оттуда она ушла в типографию.
А мне неудержимо захотелось прочитать ее вслух, громко, но без посторонних ушей. Попробовал сделать это в своем кабинете, но на звук зычного голоса немедленно сбежались люди, проходившие по коридору. «Что у тебя случилось? С кем скандалишь?» Сконфуженный, я выпроводил коллег и ушел с гранками в пустую столовую. Был неурочный час, обед уже прошел, а до ужина, увы, далеко.
Я начал декламировать среди столов, на которых кверху ножками лежали стулья. Пахло сыростью, видимо, здесь недавно мыли пол. Я читал громко, с неподдельным волнением — мне было близко каждое слово. Голос мой то прерывался, то чеканил строку за строкой.
Я кончил читать и задумался над начинающимся движением во времени и пространстве славы двадцати восьми героев-панфиловцев; вот она уже звучит в поэме, а будут скульптуры, картины, монументы, будут таблички на улицах — я представлял все это воочию, как вдруг в тишине столовой, среди голого, безлиственного леса перевернутых стульев, прозвучало какое-то восклицание.
Оказывается, у меня были слушатели. Сколько и кто они? Раздался хрипловатый голос буфетчицы Любы:
— До чего хорошие слова... За душу берут. И как хорошо вы их передавали, товарищ Кривицкий!
— Правда?
— Правда, — серьезно сказала Люба. — Я даже не шевелилась.
Она сидела за столиком, совсем рядом, но эти чертовы ножки стульев скрыли ее, как заросли.
Неожиданно она протянула мне что-то серебристое и золотистое, что до той минуты вертела в руках. Ах, да это же луковица и головка чеснока! Неслыханный подарок.
— Возьмите, товарищ Кривицкий, что-то вы у нас совсем бледненький ходите...
Назавтра поэма была напечатана. А мой внутренний жар не остывал. Я читал со вслух товарищам, на фронте в землянках, читал в Панфиловской дивизии, много раз повторял ее строки мысленно и, само собой, выучил наизусть. Помню ее всю, от начала до конца, и сейчас.
Свою публикацию «Завещание двадцати восьми», ставшую первооткрытием подвига, и большой подвал в газете, где были названы имена героев и рассказаны подробности их исторического боя, я, безусловно, не считал литературой, не числил даже очерками, хотя потом они вошли без изменений в мою повесть-хронику «Подмосковный караул». Поэма же Тихонова взволновала меня, как чудо преображения жизни в поэзию.
Оно, это чудо, свершилось вблизи, рядом, на глазах, и я гордился теперь не только тем, что судьба дала мне возможность рассказать о великом событии в мировой истории военных подвигов, но и быть свидетелем, участником самого начала литературного процесса, идущего по следам героев.
Не у одного меня была потребность читать эту поэму Тихонова вслух — себе или другим. На фронте и в тылу ее знали миллионы. Она звучала с импровизированных эстрад армейской самодеятельности. Никого в стране не оставила равнодушным история подвига двадцати восьми героев. Отклики неслись со всех сторон. В том числе и сюжетно неожиданные. Об одном из них расскажу.
Генерал Игнатьев, автор книги «Пятьдесят лет в строю», часто бывал в редакции и до войны и после. Он когда-то носил графский титул, начал военную службу в Петербурге, в кавалергардском полку. Был он мужчиной саженного роста, таких только и верстали в этот полк тяжело вооруженной кавалерии. В легко вооруженных гусарах служили люди пониже ростом, такие, как Тихонов. И тактические задачи разным видам кавалерии ставились различные, и конский состав там соответственно был неодинаков. Но это так, между прочим.
Значит, граф Игнатьев. В годы первой мировой войны был он военным атташе русского посольства в Париже. По должности своей общался с крупнейшими военачальниками стран Антанты, с маршалом Фошем например. После Октября оказал Родине серьезные услуги, отвернулся от белогвардейщины, стал советским подданным, приехал в Союз, получил у нас звание генерала и работал в Наркомате обороны, в Главном управлении учебных заведений. Был он красив и элегантен.
В «Красной звезде» он больше всего дружил с Левой Соловейчиком, вольнонаемным сотрудником отдела культуры, не слишком обращавшим внимание на одежду и в мирное время, а в военное и подавно. Худенький Лева был статному, величавому, по-воински нарядному генералу чуть повыше пояса, да еще прихрамывал и потому опирался на палку. Это не мешало им подолгу прогуливаться по редакционному коридору и весьма оживленно беседовать. Начальник отдела Петр Корзинкин досадливо пожимал плечами: