Тени над Гудзоном
Шрифт:
— Герц, ты меня топором по голове ударил!..
Грейн съежился.
— Прошу тебя, Эстер, подожди.
— Чего мне ждать? Хорошо, я помою посуду…
И снова ушла на кухню.
«Как комичны женщины, — подумал он. — Теперь она идет мыть посуду…» Но Эстер не лгала, она действительно гремела там посудой… Грейн прикрыл глаза. Пусть будет тихо, тихо. Пусть она так моет кастрюли и тарелки семьдесят лет, как тот еврей из волшебной сказки… Грейн дремал, но не засыпал. Ему подумалось, как хорошо в темной комнате за закрытыми жалюзи. Правда, даже сквозь них проникает слишком много света. Или это свет изнутри? Шипение пара в батареях перешло в своего рода пение. Тепло окутало его. Перед его взором что-то дрожало, пыталось вырваться наружу, как звездная туманность из хаоса, как та первая молекула, из которой возникла Вселенная. Вспыхнул какой-то золотистый шарик, слепящий глаза, некая сущность, которой не было ни в мозгу, ни вне его, которая существовала только в неком четвертом измерении. Что это, мираж? А может быть, это реально? «Я должен буду рассказать об этом профессору Шраге», — решил он для себя.
Тело становилось все тяжелей. Голова, лежавшая на подушке, казалась ему самому камнем. Пальцы рук словно опухли. Сходные переживания посещали его, когда он был еще мальчишкой. Он тогда заболел брюшным тифом и лежал в больнице… Эстер все еще мыла на кухне посуду и шумно плескала водой. Она топталась на одном месте, как зверь в клетке. В этом мытье посуды было что-то от безумия. Вдруг она снова появилась рядом с ним. И спросила наполовину надтреснутым, наполовину нежным голосом:
— Герц, ты спишь?
— Нет, дорогая.
— Не называй меня больше «дорогая»! Герц, я хочу тебя о чем-то спросить. Только скажи мне правду.
— Я слишком слаб, чтобы лгать…
— Ты ее любишь?
— Не знаю.
— Как это так? Чисто физически?
— Я больше ничего не знаю.
— Можно мне немного полежать рядом с тобой?
— Да, ложись, конечно.
Она осторожно прилегла рядом. Диван был слишком узок для двоих. Пружины издали стон. Грейн ощутил своим телом ее тяжесть, физическое притяжение, тянущее любое тело к земле. В животе у нее бурчало. А может быть, это бурчало в животе у него, Грейна? Удивительно: не понимать, где кончается он сам, а где начинается другой человек. Ему пришлось прижаться к спинке дивана, чтобы освободить для нее хотя бы немного места, иначе она в любой момент могла свалиться. Он твердой рукой защитника придерживал ее за талию. Прикосновением груди она словно влила в него новые силы.
— Герц, помнишь, как мы когда-то хотели умереть вместе?
— Да, помню.
— Теперь я была бы готова…
Грейн ответил не сразу. Некоторое время он размышлял, вникая в смысл ее слов.
— Я и сам недалек от этого…
— Помнишь, как мы открыли газ и вместе сидели в ванне?
— Да, да…
— Нет, Герц, тебе незачем умирать!..
И Эстер еще крепче к нему прижалась. Она почти лежала на нем. Он хотел попросить ее отодвинуться, но так ничего и не сказал. Каждое слово было для него сейчас тяжелым грузом. У него оставалось одно желание: отложить все на потом, подождать, пустить все события на самотек. Бог на небе знает, что ему надо поспать хотя бы пару минут. Он никогда еще не был настолько измученным — на него напала каменная усталость, охватившая все члены. В таком состоянии человек способен спать на тротуаре, в грязи, посреди поля боя.
Тем не менее Грейн знал, что ему не придется отдыхать сегодня ночью. Эстер не даст ему погрузиться в сон. Она сделает эту ночь бессонной, как всегда, когда была чем-то взволнована или обеспокоена. Долгое время они парили на грани сна и яви — тяжелые, неистовые, как два побитых зверя, которые кусались и боролись до тех пор, пока оба не остались лежать полумертвыми — без гнева, без атавистических счетов… Они сопели тяжело и неритмично. Грейну вспомнились коровы на бойне. Неожиданно Эстер шепнула:
— Герц, это конец!
Уже во второй раз за сегодняшнюю ночь он слышал эти слова, сначала от Леи, теперь от Эстер. Причем обе они произнесли эту фразу одним и тем же тоном. Это двукратное заявление подействовала на него, как колдовство. Страх заставил сжаться его горло.
— Ну, раз конец, значит, конец, — ответил он прежними словами. При этом у него было мрачное предчувствие, что этими словами он ставил окончательную печать на собственную судьбу.
— Герц, что же ты делаешь? Ты убиваешь большую любовь!..
Он ничего ей не ответил и задремал. Сама Эстер тоже, кажется, начала засыпать. Они лежали как два разбойника в пещере, как два разбойника, отвергнутых Богом, презираемых людьми, полных кровавых счетов друг к другу. Грейн было заснул, но Эстер тут же разбудила его:
— Герц, я хочу тебе что-то сказать.
— Что же ты хочешь мне сказать?
— Герц, я до сих пор никогда не делала ничего, что было бы хорошо для меня самой. Я всегда жертвовала собой ради любви. Для меня любовь была самым святым на свете. Когда мой покойный отец настойчиво убеждал меня, что я должна выйти замуж за этого Пинеле, я плакала ночи напролет. Моя постель была буквально мокрой от слез. А когда ты вошел в мою жизнь, я была готова пойти за тобой в огонь. Это не просто красивые слова, Герц. Я бы умерла за тебя. Умереть ради любви — это был мой идеал. Но теперь я решила: довольно, хватит. В гетто был один набожный еврей, который все время читал псалмы. Всю его семью отправили в печи крематория, а он лежал в какой-то норе и все время только молился, только повторял наизусть священные тексты. Ты ведь знаешь их объяснения: Бог, мол, знает, что Он делает. Евреи, мол, согрешили, или я не знаю, что еще. На том свете придет, мол, вознаграждение. Он сидел в подвале с еще несколькими евреями и умирал с голоду. В один прекрасный день он разорвал свои филактерии, начал на них плевать и топтать их ногами. Он кричал: «Бог, я не хочу Тебе больше служить! Ты хуже Гитлера! Ты мне не нужен, и Твой рай мне тоже не нужен, и Твой грядущий мир мне не нужен!» И он все разорвал: и кисти видения, [67] и молитвенники. После этого вышел из укрытия и позволил нацистам схватить себя. Рассказала мне об этом как раз та самая Люба. И я сделаю то же самое, Герц. Я больше не хочу любви. Я плюю на нее. Если такова любовь, то уж лучше проституция. Я что-то совершу, Герц. Я устрою что-то такое, что ты будешь смеяться, и плакать, и плеваться…
67
Кисти видения («цицит», иврит) — элемент облачения верующего еврея, пучки сплетенных нитей на углах четырехугольного одеяния, арбеканфеса, надеваемого обычно под верхнюю одежду, и талеса — молитвенной накидки.
— Что ты сделаешь?
— Большую, очень большую глупость…
11
Часы показывали пятнадцать минут четвертого утра, когда Грейн закрыл дверь квартиры Эстер и начал спускаться по лестнице. «Это конец, конец», — повторял он слова Эстер. Ночью стоял мороз. С океана дул пронзительный ветер. Ветер бил и хлестал, как морские волны. Небо висело низко и казалось наполовину раскаленным. Грейн поднял воротник. Он шел к брайтонской станции надземной железной дороги. Эстер выгнала его. Она в последний раз поцеловала его и сказала:
— Иди и больше никогда не возвращайся. С сегодняшнего дня мы враги. Кровные враги!..
Он стоял наверху, на перроне, и ждал местного поезда, который должен был прийти из Кони-Айленда. Но рельсы молчали. Он ходил туда-сюда, чтобы согреться. Как тихо и пусто все внизу! Магазины были заперты. В боковых улицах окна чернели полуночной слепотой. Спали торговцы, и спали покупатели. Океан стал еще прекраснее в своем сне. Порыв ветра поднял газетный лист и закружил его. Он стал носиться по мостовой, напоминая какое-то бумажное ядро, пущенное из пращи. На какое-то мгновение этот лист прижался к опорной колонне надземки, словно ища у нее защиты от лапитутов, [68] но тут же сорвался с нее и полетел дальше, гонимый невидимым сонмом духов… Грейн подошел к одному из фонарей, посмотрел на часы. Прошло уже двадцать минут, но не было и намека на приближение поезда. Кто знает? Может быть, поезда вообще перестали курсировать по ночам?
68
Лапитут — маленький демон (идиш).
Холод забирался под пальто через рукава, лез за воротник и под отвороты брюк. Он сгибался от усталости и искал уголок, в котором можно было спрятаться от ветра. Грейн на минуту прикрыл глаза, сравнивая сам себя с усталой лошадью, которая дремлет стоя. «Ну, как постелешь, так и будешь спать! — сказал он сам себе. — Его буквально качало, и он прислонился спиной к стене. — Куда же теперь идти? Можно ли где-нибудь неподалеку найти гостиницу? Но где?»
Подошел поезд, но с противоположной стороны. Послышался стук и лязг, блеснул свет. Люди, наверное, приехали сюда с Манхэттена или кто их знает откуда. Хотя это был не тот поезд, которого ждал Грейн, он все же принес ему утешение. «Раз приходят поезда с Манхэттена, значит, идут и поезда на Манхэттен». Эта мысль связалась в мозгу Грейна с хасидским или каббалистическим учением: оболочка бытия свидетельствует о существовании Бога. Если существует изнанка, то должна существовать и наружная сторона. Из поезда вышел один-единственный пассажир. Через железнодорожные пути он бросил взгляд на Грейна. Казалось, этот взгляд говорил без слов: я приехал, а ты уезжаешь… Такова жизнь… «Куда, к примеру, он направляется? — спросил себя Грейн. — Может быть, и у него здесь есть какая-нибудь Эстер? — мелькнула в его мозгу игривая мысль. — Может быть, у Эстер все это время был еще один любовник и, пока он, Грейн, спал, она его вызвала по телефону?..»
В этот момент подошел поезд из Кони-Айленда. Только в ночной тишине можно было правильно оценить мощь издаваемого им шума, силу колес, блеск фонарей. Двери раскрылись с шипением и с доброжелательностью силы, которая не судит, а раздает свои дары с божественным милосердием. Грейн вошел в вагон так поспешно, словно боялся, как бы двери не раскаялись и не захлопнулись у него перед носом… Его охватило тепло. Он отыскал сиденье с подогревом. Он был один-одинешенек в вагоне, и это немного пугало, но в то же время давало своего рода удовлетворение от того, что все вокруг предназначалось только для него одного… Ему почему-то вспомнились те времена, когда он был мальчишкой и имел обыкновение заходить в пятницу вечером после трапезы в хасидскую молельню (эта молельня находилась у них во дворе на Смоче [69] ), и тогда все скамьи, все столы, все святые книги, все поминальные свечи принадлежали ему одному…
69
Смоча — одна из бывших еврейских улиц в историческом центре Варшавы.