Тени незабытых предков
Шрифт:
А досаду свою Хлебников подавил, не высказал. Разговор о другом пошел. И вдруг, сам себя перебив, Велимир воскликнул:
– Сирин – это ведь печаль, Вы, конечно же, знаете! Третьяковка, Васнецов… Две птицы, Алконост и Сирин – радость и печаль. Но у Вас печаль з-з-звонкая и глаза у вас з-з-зеленые! Вот потому и не «Сирин», а «Зирин»!
Так он на ходу переиначил смысл своего сочиненного слова.
Я ответила:
– Мне думается, мои стихи слишком «правые», чтобы выдержать такое название – вычурное и неожиданное. Но, конечно, соблазн озаглавить книгу так – велик. Хотя стихи мои вряд ли оправдают столь красивое имя. Даже по форме покажутся старомодными, а «самовитое» название только подчеркнет их «классичность».
Сказала, а сама в душе каюсь: тогда что ж ты просила отца русского футуризма придумать для книги название?!
Когда я уходила, Велимир, поднявшись и уже заведя с кем-то разговор, вдруг обернулся, посмотрел через плечо и бросил мне на прощание: «Книгу все-таки назовите «ЗИРИН».
– Знаю, что с Маяковским Вы общались, недолго, но…
– Общались. Но не домами. Мы встречались в «Кафе поэтов», разговаривали мало, а трех разговоров хватило: у меня есть посвященные поэту три очерка. Маяковского чтила лет с пятнадцати. Знала наизусть много его стихотворений. И все написанные к тому времени поэмы, включая «Войну и мир». Кстати, в заглавии поэмы слово «мир» писалось через i, то есть, вселенная. Сейчас это пропало. Только в комментариях можно увидеть: это не тот «мир».
Стихи он читал бесподобным, могучим голосом.
Впервые я увидела его на одной художественной выставке. Вот он идет мне навстречу – поэт Владимир Маяковский, огромный и при этом юношески легкий. Трагическое лицо. Безмерная боль в черных огненных глазах. Боль не своя, подумалось мне тогда, боль за всех живущих. С ним рядом – плотный, невысокий, квадратный и самоуверенный Давид Бурлюк. Я решила: со всем, что написал Маяковский, должна познакомиться обязательно.
Первый раз слушала его на вечере в Политехническом музее, где вслед за Давидом Бурлюком («Камень, камень ты умней, / Всех задумчивых людей») и Василием Каменским («Сарынь на кичку, Ядреный лапоть…») он читал своего только что отпечатанного «Человека». К его чтению с интересом отнеслась от силы десятая часть аудитории.
А потом я попала на первый вечер Маяковского – не «с участием Маяковского», а его личный вечер в кафе «Красный Петух». Здесь уже слушали дружески и с явным знанием его поэзии все собравшиеся. Маяковский – сияющий, радостный, со счастливым лицом. В «Красном Петухе» он начал выступление с «Войны и мира» (напомню: «мир» через i – еще в силе была старая орфография).
Хорошо вам.Мертвые сраму не имут.Злобук умершим убийцам туши.Очистительнейшей влагой вымытгрех отлетевшей души.Хорошо вам!А мнесквозь строй,сквозь грохоткак пронести любовь к живому?Оступлюсь —и последней любовишки кроханавеки канет в дымный омут.И еще:
Милостивые государи!Понимаете вы?Боль берешь,растишь и растишь ее:всеми пиками истыканная грудь,всеми газами свороченное лицо,всеми артиллериями громимая цитадель головы —каждое мое четверостишие…Мы слушали и верили поэту, верили: он берет на себя вину за все зло, творимое в мире.
Убиты —и все равно мне, —я или он ихУбил.Дальше как вихрь закручивалось:
И тверди,и воды,и воздух взрыт.Куда направлю опромети шаг?Уже обезумевшая,уже навзрыд,вырываясь, молит душа:«Война!Довольно!Уйми ты их!Уже на земле голо».Метнулись гонимые разбегом убитые,и ещеминутубегут без голов.А над всем этимдьяволзарево зевот дымит.Когда Маяковский от нас «ушел» навсегда, я вновь и вновь перечитывала:
Сегоднязаревом в земную плешь она,кровавя толп ропот,в неболюстрой подвешенацелая зажженная Европа.Пришли,расселись в земных долинах гостив страшном наряде.Мрачно поигрывают на шеях длинныхожерелья ядер…Когда Маяковский «ушел», в Ленинграде был объявлен вечер памяти поэта. Вход свободный. На Фонтанке собралась громадная толпа. У входа в бывшие княжеские апартаменты, где пристроился среди мрамора и позолоты двухэтажный домик, ленинградский Союз писателей, дежурила конная милиция и подсаживала с тротуара на балкон второго этажа членов правления Союза и тех, кто должен выступать. Стражи порядка осаживали стекавшуюся сюда густую толпу, не пускали внутрь, публика возмущалась, мол, вход свободный, а в помещение даже войти нельзя. Я тоже пыталась подобраться, и рослый, не знаю, студент или рабочий крикнул мне: «Девчушка, держись меня, а то задавят!» Девчушке тридцать лет уже…
И повиниться перед толпой на балкон вышел Борис Лавренев: «Да, мы, конечно, виноваты. Мы не учли популярности поэта».
Тут раздался зычный голос того самого детины, который меня опекал: «Болван, это у тебя популярность! У Маяковского – слава!»
– В самом начале нашей встречи Вы начали было рассказывать о Пастернаке. Но потом мы отвлеклись. Вы рассказывали, как он Вас провожал…
– Да, это было весной 1920-го. Наша молодежная группа «Зеленая мастерская» при Союзе поэтов только образовалась – осенью 1919-го. Яков Полонский созвал нас, сказал, что придет Пильняк, а главное, Борис Пастернак. И Пастернак будет читать стихи из новой, еще не опубликованной книги.
– Я прочту всю книгу, – сразу предупредил нас Пастернак, – она вылилась у меня в одно лето, вся, и читать ее нужно вот так же, всю сразу.
Впоследствии я узнала: то было лето 1917 года. Он читал и читал нам «Сестра моя – жизнь», подряд. Море стихов, казавшихся мне необычными, читал без давно узаконенных паузных перебоев. Были неожиданные метонимические образы. Был поток чудесной, полузаумной поэзии, подхватывал, закручивал, уносил…
Тишина, ты – лучшееИз всего, что слышал.Некоторых мучает,Что летают мыши.Это я запомнила с голоса. И еще, когда уже забрезжил конец, из стихотворения «Душная ночь»:
…У плетняМеж мокрых веток с ветром бледнымШел спор. Я замер. Про меня!Борис Леонидович вызвался меня проводить – нам было по дороге. Самой памятной и оказалась для меня беседа по пути.
– Вы говорите, Маяковский очень большой поэт? Может быть, гений? А что Вы у него любите больше всего? Конечно же, «Флейту»? Или – «Человека»?
И я с удивлением услышала: «Вот зачем он написал «Человека», я просто не понимаю…» И, услышав это, страстно кинулась на защиту любимой «вещи». Сказала, что в других поэмах Маяковского стих точно «скорчен болью», кровоточит и ритм как бы один и тот же – можно переставлять строфы из одной в другую. А вот в «Человеке» стих расправил грудь, дышит глубоко и, заметьте, не боится даже красивости…
– И он Вас услышал?
– Можете себе представить, с каким же удовлетворением, спустя годы, когда жила в Ленинграде, прочла, кажется, в «Охранной грамоте», новую пастернаковскую оценку «Человека»!
Однажды рассказала о том разговоре с Пастернаком в нашем Доме творчества. Рядом сидела Рита Райт. И она заявила:
– Этого не могло быть!..
– Чего не могло быть? – спрашиваю. – Не могло быть, что Пастернак пошел меня провожать?
– Я, – говорит Рита Райт, – изучала его переписку (какую-то) и, уверена, этого быть не могло.