Терапевт
Шрифт:
Анника хватает малыша на руки, прижимает к груди. Toт возмущенно вопит: он хочет бегать, а мама ему мешает. Она кладет его себе на плечо, он сопротивляется: крутится, изворачивается, сучит ногами. Сестра, закинув голову, кричит мужу:
– Поймала, держу!
Повернув к дому, она замечает меня. Сначала просто останавливается, не сводя с меня глаз, и мне в голову приходит мысль, что она же действительно до крайности замоталась. Во время учебы Анника два года прожила в легендарной студенческой общаге на Фреденсборге, куда мог зайти любой: гости попивали кофе и вино, спорили об этике и философии, употребляя словечки вроде «метауровень». Теперь она смотрит на меня, и я понимаю, что нужно было позвонить и предупредить их: кожа ее лица в момент обвисает, она кажется старчески изнуренной. Но берет себя в руки – кожа упруго расправляется, и она устало, но дружелюбно улыбается. Сын продолжает барахтаться у нее на плечe.
– Кто к нам пришел! Сара, привет!
Вслед за Анникой, несущей вырывающегося, дрыгающего руками и ногами малыша, я прохожу на кухню. Прошу прощения за неожиданное вторжение, а она уверяет, что очень рада, но мы обе знаем, что это не так. Я уже искренне жалею, что пришла, но теперь уже слишком поздно. Разобравшись с ребенком, Анника приглаживает волосы руками, и на ее лице читается, что ей неудобно из-за того, что на самом деле ей вовсе не так приятно, как она говорит.
– Хочешь, чайку попьем, – предлагает она после обмена вежливыми фразами. Я соглашаюсь и предлагаю заварить чай.
– Пойду тогда гляну, что делают Тео и Юаким, – говорит мне Анника. – Я мигом.
Она выходит из кухни, скрипят ступеньки; потом я слышу, как она зовет мальчиков.
Еще до переезда в Нурберг мы с Сигурдом примерно с полгода пытались сделать ребенка. В то время визиты к Аннике с Хеннингом оказывали на нас превентивное воздействие. Сидя в метро по пути домой, мы переглядывались и спрашивали друг друга: «Как думаешь, это всегда так? Чтобы язык на плече? Может, обойдемся одним?»
Я у них на кухне, смотрю по сторонам. На не убранном после завтрака столе пластиковые и фарфоровые тарелки, чашки с носиком и кофейные чашки. Под магнитами на дверце холодильника уйма бумажек – кажется, холодильник вот-вот присядет под их тяжестью: планы на неделю, расписания занятий, списки покупок и памятки из детского сада о сборе вторсырья, о том, во что одевать ребенка в сад, и еще листовка с рекомендацией вести здоровый образ жизни и медитировать по двадцать минут ежедневно. Кое-где между бумажками попадаются фото. Десятилетней давности снимок Анники и Хеннинга, они тогда только познакомились. Она улыбается ему, обнимая его за плечи. Он смотрит в камеру, обвив рукой ее талию. Еще там фотографии мальчишек, по отдельности и всех вместе, детское фото нас с Анникой – мне на нем лет пять, ей около десяти – и фотография, на которой мы с Сигурдом и Тео, та самая, с апельсином. Как у меня на телефонe. Меня прошибает волна беспокойства. Снимок сделан в Линдеруде, мы катались там как-то в воскресенье на лыжах. Тому уж два года, с тех пор мы вместе на лыжах не ходили, но в тот день отлично отдохнули. Новая волна беспокойства. Но я знаю, что не стоит начинать волноваться раньше пяти часов: только к тому времени пройдет двадцать четыре часа с его исчезновения. И до этого он наверняка найдется. В полиции знают, что говорят.
В этот момент звонит Маргрете. От звонка я вздрагиваю – Сигурд? Звонит развеять этот кошмар, мол, всё в порядке и он дома; какая-то доля секунды, пока я отчаянно надеюсь, что всё разрешилось… Но нет.
– Сара, – потрескивает в трубке, – это Маргрете.
А то я сама не вижу! Но она всегда так разговаривает. Мне сразу представляются далекие времена, которых я не застала, но о которых читала в книгах или видела по телевизору: тогда разъезжали на спортивных автомобилях, носили шелковые шарфы, перманент и губную помаду, а перед ужином пили в библиотекe аперитив.
– Здравствуйте, – отвечаю я.
Ее воспитанность делает меня косноязычной, ее стиль – неуклюжей; таков наш модус взаимодействия.
– Я на Ханкё у подруги, уехала на выходные, – сообщает она мне. – Мы весь день возились в саду, я не услышала твоего звонка.
Как всегда, кажется, что Маргрете только и ждет, что я уцеплюсь за возможность рассказать ей о том, как прошел мой день; мои занятия должны оказаться похвальными. Она как бы ожидает, что все должны быть такими, как она, и не теряет надежды на это, или того хуже: не замечает, что это не так. Никак не может смириться с тем, что я такая неловкая.
А тут еще в комнату входит Анника: капельки пота на лбу, тащит на руках младшенького…
– Ну, не важно, – говорит Маргрете, поскольку я молчу. – Ты мне звонила; что ты хотела, милочка?
Она называет меня милочкой. Больше меня никто так не зовет – ни отец, ни сестра, ни муж. Я откашливаюсь: надо прочистить голосовые связки, надо рассказать ей о случившемся.
– Да вот, хотела просто спросить, – говорю, снова прочищая горло: в нем так першит, будто оно из наждачной бумаги. – Вы с Сигурдом не разговаривали в последние дни?
На другом конце линии становится непривычно тихо.
– Разговаривала ли я с Сигурдом? – спрашивает Маргрете.
– Просто получается, – говорю я, – что он пропал или не то чтобы пропал, но как-то так… Он на выходные собирался на дачу с Томасом и другим своим другом, но не приехал туда. А еще…
Я больно прикусываю язык; знаю, что, конечно же, не надо бы выкладывать это другим, совсем не надо, но раз уж я начала, то пусть, и я продолжаю:
– А еще он позвонил мне и сказал, что он там, с ними, но его там не было. И мы тогда подумали, мы с Томасом, и там еще был Ян-Эрик… Ну, в общем, они втроем собирались на дачу, но не важно; главное, что он туда не приезжал, говорят они. А мне он сказал, что находится там.
– Что ты такое говоришь, Сара, – говорит Маргрете, и голос у нее теперь строгий такой, чуть ли не осуждающий; так звучит, должно быть, голос у высокоморальных матерей, которых дети пытаются впутать в свои мелкие козни.
Языку больно, во рту влажно и солоно; наверное, до крови прикусила.
– Он не приезжал на дачу, – говорю я. – И домой не вернулся.
На другом конце провода молчание. Я сижу тихо-тихо. И вокруг все тихо; слышно только, как возится ребенок на руках у Анники, но и они помалкивают. Просто невероятно, чтобы в этом доме стояла такая тишина; здесь обычно и собственные мысли-то не расслышишь. Но сейчас сестра стоит и совершенно откровенно слушает наш с Маргрете разговор; и я знаю, что теперь мне предстоит объясняться еще и с Анникой.
– А на работу ему ты звонила? – спрашивает Маргрете.
– Я ему на мобильный звонила, – говорю, – он им пользуется.
– А его коллегам ты не звонила?
– Нет.
– Так я и думала.
Маргрете выдыхает, быстро и энергично: вот она и решила мою проблему.
– Так позвони им, – говорит, – или съезди туда. Он наверняка на работе. Сигурд такой ответственный человек, работает без устали, да ты и сама знаешь…
– Да, – растерянно говорю я, – к тому же большинство пропавших сами находятся в течение двадцати четырех часов.
Маргрете не удостаивает меня ответом, и я осознаю, что такой поворот темы ей не нравится.
– Позвони мне, когда свяжешься с ним, – говорит она еще более скупо, чем обычно. – Ну пока, жду звонка.
Я завершаю разговор и, подняв голову, вижу, что рядом стоит Анника с сыном на руках и оба они не сводят с меня глаз.
– Сигурд пропал? – спрашивает Анника, и в ее голосе я слышу тот страх, который изо всех сил пыталась закамуфлировать в своем.
Я сижу на пассажирском сиденье, а Анника выруливает из тупика на дорогу пошире. В запутанном конгломерате путей, проложенных через их жилой комплекс, разобраться постороннему нет ни малейшего шанса. Мы едем в полицию. Когда я рассказала Аннике о случившемся, она не стала медлить ни секунды. Я старалась подбирать слова так, чтобы подать всю историю как можно менее драматично; повторила слова дамы из полиции, что, мол, большинство находятся; я твержу эту фразу, как мантру. Наверняка все объясняется просто и обыденно.