Терек - река бурная
Шрифт:
Заговорил Тобоев. В резком, скрипучем, как у немазаной арбы, голосе — плохо скрываемая злоба.
Самые мудрые и самые почитаемые старики, говорил он, пришли требовать от них, людей, взявших в свои руки судьбы всех жителей селения, белого флага для неприятеля, который все равно сильней и который уже сегодня устроил половине матерей селения похоронные хлопоты. Завтра будет еще хуже. У врага пушки, об этом все знают, и все боятся, что завтра не будет у матерей даже очагов, где бы сварили они еду для хистов. [44] Пушки разрушат очаги, похоронят живьем младенцев, которые лежат в колыбелях. Тогда ни у одного христиановца не останется ни двора, ни хозяйства, все село вынуждено будет пойти по миру.
44
Хист (осет.). — поминки.
Тобоев говорил долго, все слушали его стоя. И хотя перебить старика, кто бы он ни был считалось неслыханной дерзостью, выдержка изменила Георгию. Он резко выпрямился, отпихнув табуретку, на которую опирался ослабевшими коленями:
— Неумные речи твои, старик! Ты знаешь нашу пословицу: "Кто хочет яблоки есть, тот защитит яблоню от червей"? Чужие сыновья защищают сегодня свободу и очаги свои, а твой сын где? Отсиживается за закрытыми ставнями у вкусного жареного барашка с аракой! Люди сказали, люди видели… Напрасно взываешь к нашей жалости, когда говоришь о младенцах в колыбели! Ты сам их не жалеешь! Ты думаешь, как сохранить свой каменный дом, который ты достроил нечестным путем, и своих коров, и свое зерно, которое ты прятал от Советской власти, от бедняков, которые работали на тебя, сеяли и убирали для тебя тот хлеб… Тебе не жалко и матерей, и других женщин, которых ждет бесчестье от сытых, жирных, как твои волы, врагов, если они придут в селенье… А вы, другие старики? Вас послали ваши родственники-богатеи, кулаки, отпрыски феодальных семей… Напрасно думаете, что напугаете нас напоминанием о пушках…
Тобоев в нетерпенье стукнул об пол тяжелым посохом, качнул головой; тяжелая угрюмая ненависть метнулась на Цаголова из его глаз, точно омута, упрятанных под кустами бровей.
Георгий стоял перед ним, молодой и тонкий. Растрепанные волосы, лицо прозрачнее воска; нос и острые скулы усыпаны тифозной сыпью. Запавшие глаза страшны в гневе, в них даже не блеск, а целое пламя — сухое, приглушенное. Не понятно было, каким чудом он еще держится на ногах.
— Покарает тебя небо, молодец, за то, что попрал ты наши обычаи и перебил меня, старика. Лишит оно тебя твоего злого языка, — скрипуче произнес Тобоев и еще раз, громче, стукнул в пол.
— Не пугай меня, старик! Сегодня я видел, как рушатся наши плохие обычаи! Я видел, как в одном окопе рядом сидят кровники Такоев и Уруймагов, и, когда вражеская пуля ранила одного, другой помог перевязать его рану… Значит, к черту летят дедовские бредни, значит, разум и совесть берут у нас верх над глупыми предрассудками… Ненависть к классовому врагу, заметь, старик, оказалась выше дедовского завета истреблять кровников до десятого колена… Вот это плоды нашей революции!.. Вот это… — не договорив, Цаголов схватился вдруг за висок, зашарил другой рукой в воздухе и, запрокинув голову, начал падать вперед. Товарищи подхватили его на руки.
— Собаки подыхают по-собачьи! — внятно бор-мотнул пасхальный старичок.
Симон, державший Георгия под мышки, резко обернулся на голос старика и крикнул, чтоб уходили все вон, — дедам, не уважающим своих внуков, не дождаться в ответ почтения!
Громко стуча палками, старики двинулись к дверям…
Наутро Христиановское проснулось от грохота взрывов. Две батареи, установленные у берегов Дур-Дура и Белой, через головы бойцов, сидящих в окопах, били перекрестным огнем прямо по селению. Первые же снаряды подожгли в нескольких местах сеновалы. Потом загорелись дома на северной и северо-западной окраинах. Багровые отблески окрасили вялую зимнюю зарю, заиграли на заснеженных крышах. Замычал, заблеял перепуганный скот, засуетились с детьми и узлами на руках женщины. Ища укрытия от снарядов, кинулись в огороды и сады. Бежали и ехали в южную часть селения, подальше от фронта. На улицах стало тесно от арб, от пугливых овечьих гуртов.
Возле ревсовета снова появилась вчерашняя группа стариков, с ними двое-трое кулаков помоложе — в смушковых шапках, в суконных на вате европейских пальто. Пришли требовать мирной сдачи селения. Но ревсовет был пуст: все его члены и штабисты были на линии фронта, где с минуты на минуту ожидали белогвардейской атаки. Туда делегация идти не решилась.
Напряженное ожидание сковало окопы. Руки немели от тяжести оружия, ноги стыли в сырой окопной глине. Тянулись минуты за минутами, час за часом, но сколько ни всматривались бойцы слезящимися от бессонницы глазами в бело-бурую равнину, врага не было видно. Пушки между тем продолжали обстреливать селение неторопливо и методично.
Скоро стал ясен план шкуровского командования — не расходуя живую силу, артиллерийским обстрелом, вынудить селение к сдаче.
Лишь около полудня, когда пожар перекинулся к центру, а на окраинах зачернели обгоревшие острова строений, обстрел прекратился.
К окопам со стороны станицы приблизилось три всадника; к штыку одного из них был привязан белый платок.
Из окопов открыли беглый ружейный огонь по парламентерам.
И через час разразился новый артиллерийский шквал, теперь уже в сторону укреплений. Снаряды рвались с оглушительным треском, вздыбливая вихри земли, насыщая воздух запахом сгоревшего железа. От осколков, разлетавшихся по снегу, стелился ядовитый дымок. Линия фронта походила на взбесившегося змея. Но и после этого шквала атаки не последовало. Ждали нападения ночью. Чтобы бойцы не спали, командиры время от времени открывали холостую пальбу по небу. Но ночь прошла спокойно.
Лишь на следующий, третий по счету, день Шкуро ударил по центру конницей. Центр, сильно прореженный за вчерашний день, был прорван после недолгой борьбы, и волчья сотня на полном аллюре внеслась в селение по каменистой долине Астаудона. На извилистой улице разыгрались заключительные сцены кровавой баталии.
В шкуровцев стреляли из каждого окна, из-под каждой подворотни. В одном месте из-за стен разрушенного дома ударил по ним настоящий организованный залп. Целый взвод конников во главе с офицером, отделившись от лавы, завернул в проулок, чтобы обойти развалины с тыла. Навстречу ему, прыгая через кучи обгорелого скарба, взметая облака пепла, кинулось с обрезами и дедовскими шомполками человек семь подростков. С безумной отвагой ринулись они под ноги коней, под град тяжелых ударов. Озверевшие шкуровцы топтали и рубили мальчишек до тех пор, пока последний из них не упал с размозженной головой.
Не обтирая окровавленных шашек, отряд волчатников вырвался на дорогу, помчался по улице, распалившийся, бешеный.
У своего дома, упрятав в дальних углах невесток и дочерей, поджидала их Кяба Гоконаева. Не успел отряд поравняться с ее воротами, как она, растрепанная и жуткая, с горящими глазами, выскочила из калитки с вилами, нацеливая их в офицеров. Вилы из ее рук выбили, даже не осаждая коня. Один из шкуровцев успел выстрелить в нее. Пуля прошла прямо меж пустых старых грудей. Но и она не сразила Кябу — на улице еще долго слышались ее хриплые проклятия…
Беспорядочно отстреливаюсь, кучки бойцов уходили через южную и юго-западную окраины села к предгорьям, в сторону Черного леса и Дигорского ущелья. В обозе с ранеными и больными керменисты увозили не приходившего в сознание Цаголова. На востоке, в стороне Владикавказа, мглистое зимнее небо бледно алело огромным пожарищем. Там разгоралась еще более грозная неравная схватка, и деникинская артиллерия, не знавшая отказа в английских снарядах, вела подготовку к широкому наступлению. Оглядываясь на зарево, керменисты закусывали губы, сжимали кулаки…
Фланги продержались до вечера, и отступление начали уже в темноте. Пластуны, наседавшие на них, явно боялись опоздать в селение к дележу трофеев, и потому, отогнав красных от окопов, не стали преследовать их дальше. Мефод, воспользовавшись этим, отвел своих восточной околицей вдоль течения Белой.
Определенного плана в голове пока не было; сквозь зеленый туман усталости смутно мерещился не то лесок Устур-хада, не то балка Маскиаг, по которой можно было добраться до спасительных лесистых предгорий. Но люди дошли до той степени усталости, на которой сходятся жизнь со смертью, и обе они представляются сознанию одной масти и одной цены. И сколько ни убеждал, ни кричал, ни стрелял Мефод у самых ушей то у одного, то у другого, — ничто уже не могло, пробудить в них воли к борьбе теперь уже за собственную жизнь. Они даже не возражали командиру — на это не хватало сил — они попросту падали и лежали неподвижно, и ему самому приходилось их расталкивать и ставить на ноги. Едва дотащились до крайних хат, глядящих окнами уже непосредственно на большой хребет. Снег в этой части селения был не тронут войной, глубок. Кругом ни огня. Жители или затаились или ушли.