Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Василий примолк, уставился сухим угрюмым взглядом на окно, где серел невеселый вечер. Казаки еще "иже опустили головы, поникли плечами. Голос Гаврилы Дмитриева, произнесшего: "Ты же предательство поимей в виду", прозвучал так бессильно и неуверенно, что на него никто и не обернулся. Томительное молчание длилось, казалось, вечность. Потом, будто снимая со всех бремя, Легейдо сказал, крепко стискивая ладонями свои мосластые локти:

— Кровью бандитов только и можем искупиться перед народом.

— Только… Покуда живы Макушов с Савицким, станице не будет от них покою. Осы перед смертью пуще жалятся. О том, как приводить в действие приговор, порешим зараз, — сказал Василий.

— Выследить, да и то же самое, что они с Ипатом! — тяжело дыша, произнес обычно сдержанный Скрынник.

Василий предостерегающе приподнял от скатерти ладонь.

— Ревком думает следующее… Глядите, как вам покажется… Банда может крыться только во вражеском лагере, и скорей всего в Змейке или в Ардонской станице… Скорей даже в Ардонской станице, бо Макушов к Кибирову, по слухам, в немилость попал, и не дурак искать у их высокоблагородия гостеприимства… В Ардон вызвался пойти сам командир, товарищ Легейдо, а команду покуда примет Жайло. В Змейку поедет Устин Проценко, боец Дмитриевского взвода, там у него родня есть, обернется запросто… Легейдо и Проценко покуда выведают бирючье логово. Приговор исполнят на месте лишь при крайней необходимости и без риска для себя. Слышь, Мефо-дий, без всякого мне там! Исполнение приговора должно быть по всем правилам, чтоб народ знал… Ну, а потому как крайний случай все же возможен, то приговор необходимо утвердить нам нынче… революционным порядком… Жайло еще зачитает, как он у нас составлен…

Иван откашлялся, одернул полы чекменя и необычным, глуховатым голосом прочитал бумажку, в которой говорилось, что "убийцы и враги народной власти Макушов и Савицкий Михаил, согласно приговора Николаевского ревкома караются смертью".

— Чего ж, все, как надо… Голосуй, — после минутного молчания сказал Демьян Ландарь.

Проголосовали. Василий с видимым облегчением перешел ко второму вопросу:

— В городе у рабочих туго с хлебом… Необходимо помочь, сколько можно… Христиановцы послали по два пуда со двора… Думаю, мы можем больше. Как глядите на это?

Казаки мялись. Не о себе думали: каждый из сидящих тут не пожалел бы и последнего. Думали о том, как примут станичники первое требование жертвовать для народной власти; да и Кибиров уже потряс достаточно, у иных закрома поопустели.

Угадывая смысл молчанья, Василий сказал:

— С народом, конечно, прежде поговорить надо… При раскладке строго из достатка исходить…

— Оно так, конешно, это первое условие… С одних Полторацких да Дыхало обоз можно набрать, — неуверенно проговорил Ландарь и тут же подсек себя:

— Да на одном кулачье выезжать не дюже будто и складно. Народ должен знать, что и свою власть кормить треба… Баловать спервоначалу не гоже…

Рассудительного Демьяна, как всегда, поддержали. После получасового толкования сошлись на том, что с середняцких дворов брать по три пуда, с бедняцких — по их собственному соглашению, с Полторацких, Анохиных, Халиных, Дыхало, с семей беглых контрреволюционеров — по двадцати пудов для первого раза. Обоз решено было отправлять через неделю под доглядом Ландаря и Поповича со взводом казаков…

День спустя после этих событий неприветливая заря проводила из станицы двух верховых. Сразу же за околицей они разъехались в разные стороны — на север и на восток…

Три дня пробыл Мефодий в Ардонской станице, высматривая макушовцев. Остановился он у дальней родственницы Марфы, бездетной красивой вдовы с ветхозаветным именем Лукерья.

С подстриженными усами, с чубом, низко начесанным на лоб, и посмуглевшим от лукового настоя лицом, Мефод едва был узнан Лукерьей, до войны гостившей у них в Николаевской каждый божий праздник. Мефодий сказал ей, что приехал с тайным дельцем — оружьишка средь военного люда подсобирать, нынче на нем хорошие денежки заработать можно, — так что пусть-ка она язык попридержит.

— Да уж это можно! — облив свояка медовой улыбкой, сказала Лукерья.

В первый же день открылось, что ее постоялец-прапорщик, занимавший богато прибранную горенку, доводится ей сожителем.

— Ты уж не суди, Мехвод, дело мое такое, — сказала вдовушка, приспуская на румяные щеки густые ресницы, хоть и видно было, что ни чуточки-то ей не стыдно.

Мефодий потянулся, по привычке покрутить острую стрелочку уса, но не обнаружив его, подержался за щеку, отчего выражение получилось, как у пригорюнившейся бабы.

— Бог тебе судья, своячка, бабочка ты в расцвете… Тольки, гляди, с разбором прилучай их… Этот кто и откуль, знаешь?..

— А кто ж его знает! Родом с Кизлярского отделу, с Копайской станицы… А про политику его я не интересовалась… — Лукерья быстро, с усмешкой стрельнула на Мефода, дернула добротным круглым плечиком: — Был бы мущина сочный!

"Мущина" ее пришел перед вечером. Был он плечистым, губастым, с тонким и бледным какой-то ущербной бледностью носом. По краям скул, сбегая под подбородок, синели затяжки давнишних прыщей, припудренных душной французской "Камелией". Сидя в горенке в одних носках, прапорщик пил брагу Лукерьиного изготовления и играл на гитаре, подпевая себе чуть гнусавым тенорком ходкий на Кавказе романс.

Укладываясь на печи в кухне, Мефодий слушал, как он, сыто икая, бережно отцеживал слова:

Казбулат удалой, бедна сакля твоя, Золотою казной я осыплю тебя… [40]

Какая-то из струн под слово "тебя" фальшиво подрынькивала.

Мефодия, который любил эту песню и сам певал ее в паре с Марфой, раздражала и гнусавость прапорщика, и расстроенная струна. День у него был неудачный: в кишащей контрой станице о макушовцах выведать пока ничего не удалось. Чтоб притушить досаду, Мефодий закурил, свесив с печи босые ноги. За окнами клубилась ночь, шуршал равный студеный ветер. Изредка где-то вдали вспыхивала короткая пальба.

40

На стихи Лермонтова, бытовала как народная.

Прапорщик, все больше пьянея и все больше гнусавя, жалобно выводил:

Ведь ты сед, ведь ты стар, Ей с тобой не житье, На заре юных лет Ты погубишь ее…

Пришла Лукерья со стаканом браги, масляно блестя глазами, сказала:

— Ну, ступай что ль к нему… Познакомишься, выпьешь. Бражка у меня добрая. Я ему сказала про тебя: сродственник, мол, проездом. Он сам от войны журится дюже, так что сойдет побрешка-то… Ну, слезай что ль, прилип, как кочет до насеста… Дожидается ведь тебя…

Прикинув, что знакомство может сводиться, Мефодий заправил в шаровары рубашку и, не обуваясь, пошел в горенку.

Прапорщик, оказалось, пробирался с фронта в свою Копайскую после ранения и затесался в компанию ардонских офицеров в ожидании лучших времен и безопасных дорог. Был он ублажен Лукерьиной брагой до того состояния, когда человек ни на что не способен, кроме как на плач о загубленной "заре юных лет". Лукерьин "сродственник", у которого он даже имени не спросил, и понадобился ему, как камень для слезы горючей. Мефодий со смаком ел курятину с хреном, обмакивал усы в брагу, чтоб спрятать злорадную ухмылку, распиравшую его круглые тугие щеки, и не вступал с их благородием ни в какие пререкания.

Поделиться с друзьями: