Тереза
Шрифт:
Разве можно назвать одним и тем же словом ту общность давно пролетевшего мгновения и эту сегодняшнюю? И все-таки то, что ей много лет казалось совершенно неинтересным, теперь вдруг стало неожиданно очень значимым и важным, словно начиная с того момента, когда Казимир узнал бы о существовании сына, ее собственная жизнь обрела бы новую форму, новое содержание, новый смысл. И душа ее металась в растерянности, как мечется она у женщины, стоящей у ложа спящего и не знающей, погладить ли его тихонько по лбу на прощанье, не разбудив, или же схватить за плечи и трясти, пока не проснется, дабы ответить за все… И она поняла, что Казимир Тобиш на самом деле был мечтателем и ничего не понимал в сути собственного существования. Женщин в его жизни, пожалуй, и кроме нее хватало. Вероятно, и другие дети у него тоже были, и о некоторых из них он даже знал, ибо ведь не всегда же ему удавалось так своевременно исчезнуть. Но чтобы вдруг перед ним появилась одна из женщин, которую он начисто позабыл за те двадцать лет, что прошли с того дня, как он ее бросил, и сказала: «Казимир, а ведь на свете живет твой и мой ребенок», — такого с ним наверняка еще ни разу не случалось. И она уже видела почти наяву такую картину: как она будит его, берет за руку и ведет по бесчисленным улицам, которые представляют собой путаные кривые пути его жизни, как они вместе подходят к дверям тюремной больницы, как она ведет его дальше, к постели больного юноши, его сына. Видела, что он широко открывает удивленные глаза, начиная все осознавать, потом простирается на полу перед ложем своего несчастного сына, оборачивается к ней, хватает ее руку и шепчет: «Прости меня, Тереза».
В первый же день рождественских праздников она поехала на кладбище. Стояла обманчивая весенняя погода. Теплый ветерок веял над могилами, а земля совсем раскисла от подтаявшего снега. Она принесла астры — белые от Тильды, фиолетовые от себя. Могилу Вольшайна она нашла не так легко, как полагала. Памятника еще не поставили, и она лишь по номеру на могиле поняла, где похоронен отец Тильды. «Отец Тильды» — так она называла его в мыслях до того, как он стал ее любовником, спящим здесь вечным сном. А мы ведь теперь были бы уже без малого год женаты, вдруг пришло ей в голову. И сегодня я бы сидела, как и Тильда, в теплой, прекрасно обставленной комнате, смотрела сквозь чисто вымытые стекла на улицу и не знала бы никаких забот. Однако она почти не чувствовала сожаления из-за того, что все сложилось иначе, и вспоминала о покойном без всякой нежности. Значит, я такая неблагодарная? — спрашивала она себя, такая бесчувственная, такая черствая? В ее памяти сами собой возникли образы других мужчин, которым она принадлежала, и она поняла, что только такие воспоминания о других мужчинах и придавали легкую ауру наслаждения ее любовным часам с Вольшайном.
И внезапно — правда, ей-то показалось, что такое прозрение часто приходило к ней и при его жизни, — она спросила себя, не заподозрил ли он в глубине души ее в этой коварной неверности, и в какой-то момент, когда вполне осознал свою печальную и постыдную роль, эта мысль поразила его в самое сердце, и он умер, как принято называть, от сердечного удара? О, такие события могут быть связаны между собой, она это чувствовала. В ней жило тайное, глубоко запрятанное чувство вины, которое лишь иногда ярко вспыхивало, обжигая душу, и сразу же вновь гасло, — и ей казалось, что ее совиновность в кончине Вольшайна была не единственным злодеянием, тлевшим на самом дне ее души, словно невидимое бесцветное пламя. В ней теплилось и сознание еще более тяжкой и мрачной вины, и после долгого-долгого времени она опять вспомнила ту давнюю ночь, когда родила и чуть не убила своего сына… Но этот мертвец все еще бродил по свету, точно призрак. Теперь он лежал в тюремной больнице и ждал, что придет его мать, его убийца, чтобы покаяться в своей вине.
Фиолетовые и белые астры выпали из ее руки, и она стояла точно безумная, вперив широко открытые глаза в пустоту.
И все же не кто иной, как именно она, сидела вечером того же дня за красиво накрытым столом в кругу семьи владельца универсального магазина, и разговаривала с хозяином и хозяйкой дома и с приглашенной в гости четой обывателей о разных разностях: о снегопаде, о ценах на рынке, об обучении в гимназиях и народных школах, и почти не вспоминала о своих покойниках.
В следующие дни Тереза раздумывала, следует ли ей написать Казимиру Тобишу. А ведь не исключено, что у него теперь совсем другое имя. Кроме того, он может вообще не обратить внимания на письмо, в особенности если догадается, от кого оно. Так что в конце концов она решила, что самым разумным будет подкараулить его после представления. К тому же можно сделать вид, что встретились они случайно.
И однажды в одиннадцать часов вечера перед ней засияла ярко освещенная вывеска «Универсума». Перед входом стоял огромный швейцар в поношенной зеленой ливрее с золотыми пуговицами, в руке он держал длинную трость с серебряной бахромой. Представление еще не кончилось. Тереза поискала дверь, через которую Казимир Тобиш должен был выйти из варьете. И с легкостью ее нашла: повернуть за угол, пройти чуть дальше по улице, свернуть за следующий угол, пройти по другой, плохо освещенной улице, и вот она, застекленная до половины дверь с надписью «Вход для артистов». Как раз в этот момент из двери вышла некая особа — тощее существо с заурядной внешностью, в жалком тонюсеньком дождевичке — и скрылась за углом. Однако одежда Терезы тоже была не по погоде — снег валил хлопьями, а на ней было то самое элегантное демисезонное пальто, которое ей подарила Тильда, — правда, под него она поддела толстую шерстяную кофту. О, она была куда лучше защищена от непогоды, чем многие другие женщины. Только вот ногам было холодно и сыро. Ей бы следовало надеть те крепкие ботинки, в которых она в последний раз ездила с Вольшайном за город. Несмотря на то что Тереза все время прохаживалась взад-вперед, она уже начала подмерзать по-настоящему. Вероятно, было бы правильнее купить себе самый дешевый билет и дождаться конца представления в зрительном зале. И она шагала по заснеженным улицам вокруг здания, чтобы не терять из поля зрения ни вход для зрителей, ни выход для артистов. Наконец настала минута, когда это ожидание показалось ей неразумным и даже бессмысленным. Чего она, собственно, хотела? Кого дожидалась? Того пожилого музыканта, который играл в этом заведении на виолончели, или молодого человека в мягкой шляпе, чьи усы пахли резедой? До этого у нее не было никакого дела, и все же ей все время мерещилось, будто из той застекленной до половины двери вот-вот выйдет молодой человек в плаще-крылатке с мягкой шляпой в руке. И сама себе она казалась хорошенькой девушкой, которую в воскресенье отпустили на несколько часов погулять и она радуется свиданию со своим любовником. Правда, в ту пору стояла весна. Чего ей тут, в сущности, надо? Сейчас не весна, и сама она уже больше не та молодая хорошенькая девушка. Уж не превратилась ли она в фройляйн Штайнбауэр, которую. тогда так жалела, потому что у той не было любовника? Она не была прежней, и он тоже им не был — так чего же они хотят друг от друга? Нет, в самом деле, за всю свою жизнь она не делала таких совершенно бессмысленных поступков, как этот. Не лучше ли махнуть рукой на эту затею и, может быть, прийти сюда в другой раз, в другом настроении? Она уже пошла было прочь, но, едва освещенный полукруг перед входом исчез из ее глаз, повернула назад и тут заметила, что представление только что окончилось. Швейцар стоял все там же, вытянув вверх руку с тростью, на которой болталась серебряная бахрома. Публика валом валила на улицу, ко входу подъезжали коляски. Тереза быстро пересекла улицу, подбежала к актерскому выходу, встала на противоположной стороне улицы, чтобы не терять из виду застекленную дверь. И первым, кто вышел, был он: худой, в плаще-крылатке, с мягкой шляпой в руке и сигаретой во рту, и выглядел он почти так же, что и двадцать лет назад. Это было как чудо, чистая правда. Он огляделся по сторонам, потом посмотрел вверх, покачал головой, словно удивляясь сильному снегопаду и досадуя на него. Нахлобучив шляпу, он широкими шагами пересек улицу, словно знал, что на той стороне его кто-то ждет, направился прямиком к Терезе и, мельком взглянув на нее, прошел мимо.
«Казимир!» — крикнула она. Однако он и не подумал обернуться и быстро продолжал удаляться. «Казимир Тобиш!» — крикнула она опять. Он остановился, обернулся, потом подошел к Терезе и заглянул ей в лицо. Она улыбнулась, хотя теперь он выглядел совсем по-другому: старше, чем был на самом деле, лоб испещрен морщинами и еще более глубокие морщины у рта. Наконец-то он узнал ее.
— Кого я вижу! — воскликнул Казимир. — Да ведь это… ведь это… Ведь это ее высочество, принцесса!
Она улыбнулась. Так вот что вспомнилось ему в первую минуту, спустя двадцать лет: как он тогда поначалу валял дурака, делая вид, будто принимает ее за принцессу или эрцгерцогиню! Ну что ж, значит, она все-таки меньше изменилась, чем думала. Тереза кивнула как бы в знак согласия, не переставая улыбаться, и сказала:
— Да, это я, Тереза.
— Вот это сюрприз так сюрприз! — сказал он и протянул ей руку. Она бы узнала своего бывшего возлюбленного по одному лишь жесткому пожатию его костлявых пальцев. — Да откуда ты здесь взялась?
— Случайно. Я смотрела представление и увидела тебя. — Она умолкла.
— И узнала меня?
— Само собой разумеется. Ведь ты почти не изменился.
— Честно говоря, и ты не особенно. — Он взял ее за подбородок и уставился ей в лицо остекленевшими глазами. От него пахло подкисшим пивом. — Значит, это действительно ты. Нет, что мы с тобой когда-нибудь встретимся… Как тебе жилось все это время, Тереза?
Она все еще чувствовала застывшую на губах улыбку и никак не могла перестать улыбаться, хотя это уже ничего не значило.
— Не так-то просто рассказать, как мне жилось.
— Что правда, то правда, — согласился он. — Ведь мы с тобой не виделись целую вечность.
Она кивнула:
— Почти двадцать лет.
— Да уж, много воды утекло за двадцать-то лет. Ты, конечно, замужем… А дети есть?
— Сын.
— Вот оно что. А у меня четверо.
— Четверо?
— Да, два мальчика и две девочки. Может, пройдемся немного? А то стоя-то подмерзаешь.
Она кивнула. И только тут почувствовала, что ноги у нее совсем заледенели.
— А где твой спутник? — спросил он и тут же оборвал себя. Она недоуменно взглянула на него. — Ну не одна же ты сидела в зрительном зале? Наверное, с мужем?
— Нет. Мой муж, к сожалению, умер. Уже давно. Я пришла сюда со знакомыми, но им пришлось уйти раньше.
— Не слишком вежливые у тебя знакомые. Тогда, может быть, я провожу тебя до ближайшей трамвайной остановки?
Они пошли вниз по улице, Тереза Фабиани и Казимир Тобиш, как ходили по улицам вверх и вниз двадцать лет назад, а рассказывать друг другу им было почти нечего.
— Но это и впрямь сюрприз, — опять завел Казимир. — Значит, ты теперь замужняя дама, а вернее, вдова?
И она заметила, как он бросил оценивающий взгляд на ее пальто. Взгляд этот слегка потускнел, когда опустился ниже и остановился на ее туфлях. Она быстро сказала:
— А я и не знала, что ты умеешь играть на виолончели.
— Да ну тебя.
— Но ведь в прежние времена ты был художником?
— И художником, и музыкантом. Я и сейчас все еще работаю кистью, только больше малярной, если сказать правду. Приходится подрабатывать.
— Легко себе представить — с четырьмя-то детьми, наверно, нелегко приходится.
— Двое уже взрослые. Старший работает помощником зубного техника.
— Сколько же ему лет?
— В этом месяце будет двадцать два.
— Что?
Они уже стояли на трамвайной остановке.
— Двадцать два? Значит, ты был уже женат, когда мы познакомились. — Она звонко расхохоталась.
— Ох ты! — поперхнулся он и тоже рассмеялся. — Боюсь, я сболтнул лишнего.
— Ничего страшного, — ответила она. И в самом деле, его слова почти не задели ее. Просто ей подумалось: стало быть, тогда у него уже были жена и ребенок. Потому-то, видимо, и сбежал, и не своим именем назвался. Ибо теперь ей стало совершенно ясно, что «Казимир Тобиш» никогда не было его настоящим именем. Как же его звали, этого человека? Кем он, в сущности, был, этот человек, рядом с которым она только что шла и от которого у нее был сын, лежавший теперь в тюремной больнице… А она еще хотела их познакомить. Конечно, она могла бы и спросить, как его зовут по-настоящему, и он, вероятно, даже сказал бы ей правду, но ей было в высшей степени наплевать, как его зовут и кто он по профессии — художник, виолончелист или маляр, четверо у него детей или десяток. Во всяком случае, он был глупец и бедолага, и даже этого он не понимал. Так что ее положение в известной степени лучше.