Терская коловерть. Книга третья.
Шрифт:
— Да… вот это джигит! Утер сопли нашим казачкам.
— Трофим, кубыть, тоже пляшет не хужей, хучь и без кинжалов.
— Сравнил… Твоему Трофиму до энтого монтера тридцать верст жидким дерьмом плыть надо.
Дорька взглянула на Трофима: у него при последних словах побелели скулы, а брови на переносице сошлись в одну сплошную линию.
Корогод длился до позднего вечера. Уже давно разошлись по своим куреням пожилые станичники, до дна осушив сельсоветскую бочку с брагой, а молодежь все еще продолжала поднимать ногами пыль на площади под гармонь Веруньки:
Чечен молодой, чернобровый, у чечена кинжал новый.Из стоящего напротив поповского дома вышел на крыльцо его хозяин отец Михаил. Зевая и крестясь, хотел было разогнать «мирской блуд», но глянул на корогод, и язык у него не повернулся на такoe святотатство. Так и стоял босой, в одном белье, с накинутой лишь на плечи рясой. Да что отец Михаил! Луна остановилась на середине неба и улыбалась, любуясь земным весельем. Поиграй еще Верунька подольше, и она пустилась бы в пляс, благо что там, наверху, такой простор — есть где разгуляться.
Но Верунька вдруг оборвала игру, вовремя вспомнив, что летние ночи коротки, а ей еще нужно договориться с Петром Одинцовым о сроках намечающейся свадьбы. Да и остальным пора.
— Хватит, хорошего не вволю, — застегнула Верунька мехи гармони на ременные застежки.
И сразу наступила тишина. Лишь собаки взбрехивали, ворча на припоздавших выпивох, добирающихся из гостей до дому. Отец Михаил, почесав грудь, пошел в дом. Луна, опомнившись, побежала книзу.
«Спать» — это значит идти на ночовки в хату бабки Горбачихи, ставшей с давних пор в станице «ночовной мамакой». Перебрасываясь шутками, молодежь гурьбой повалила с площади к Джибову краю: девчата, взявшись под руки, — впереди, ребята кучкой — следом.
Троица, Троица, Зеленый лес покроется, Скоро миленький приедет — сердце успокоится,— чистым звонким голосом завела Дорька старинную припевку, и она, подхваченная множеством голосов, потекла над станицей, волнуя сердца тех из ее жителей, кто еще не успел уснуть в эту праздничную летнюю ночь.
Казбек шел рядом с Трофимом, рассказывал ему о своем житье–бытье, делая вид, что страшно рад встрече со своим молочным братом и что ему, как и всем остальным, очень весело, но на душе у него было тревожно: с кем–то из них будет «делить ночь» эта сероглазая певунья Дорька. Он уже знал, что у казаков ночовки парней с девчатами водятся с незапамятных времен и что в этом нет ничего предосудительного, ибо на ночовках молодые люди не столько спят, сколько приглядываются друг к другу, выясняют, так сказать, обоюдные симпатии и отношения в преддверии будущей семейной жизни. Он слышал вчера, как Мотя Слюсаренкина делилась с Дорькой своими переживаниями: «Васька мне не по душе: ни поговорить, ни пригорнуть. Не успел улечься, зараз заснул, кубыть, не девка с ним рядом, а корова. Больше с ним не ляжу». А сегодня Васька пожаловался Казбеку: «Нехай ей черт, энтой Мотьке, замучила в прошлый раз, сатана: липнет, как мокрая рубашка. То лезет целоваться, то обнимает. Тут за день косой намахался, аж ребро за ребро заходит, а она не дает глаза заплющить. Так и не дала выспаться, чертова душа. Надо искать другую».
Частушек хватило до самой горбачихиной хаты и даже еще осталось.
— Будя горло–то драть, — выглянула в дверь хозяйка хаты, маленькая, все такая же юркая, как и семь лет назад, когда Казбек видел ее возле постели покалечившегося Трофима. — Давайте каждый по полену, а то не пущу.
— Да зачем тебе, бауш, дрова? — столпились у порога ночовщики. — Лето ить на улице.
— И–и, милые! лета, она мелькнет птицей залетной — и нету ее. Не заметишь, как знов зима придеть.
— До зимы еще дожить надо, — не сдавались молодые люди.
— А я, кубыть, помирать не собираюсь, — по–прежнему елейно–ласково отвечала бабка. — Дровишков не принесли, давайте в таком разе по копейке — на фетоген. Вы его за ночь–то вон сколько спалите, а мне, сироте, где взять?
По копейке — не по червонцу. Быстро сложились, сунули мелочь бабке в сморщенную руку — скорей бы в хату да приняться за любимые игры.
Вначале играли в жмурки, затем в отгадчика: ставили водящего лбом к стене, завязывали ему глаза и били ладонями по его ладони, на весь мах, до тех пор, пока отгадчик не указывал пальцем на бьющего. После этого они с ним менялись положением, и снова раздавались резкие хлопки под смех и шутки играющих.
Наконец устали и от этой азартной игры. Пора на покой. Разбившись парами, пошушукались и стали готовиться ко сну. Ребята приволокли с база солому и разбросали по полу. Девчата покрыли ее ряднами и старыми одеялами. Не раздеваясь, улеглись друг подле друга.
Казбек тоже прилег. С краю, у двери. На душе у него было тяжело: Дорька, не раздумывая, отдала предпочтение Трофиму. Они устроились в «красном углу» под столом, и оттуда слышен их смешок и шепот. Впрочем, шепот доносится со всех сторон — словно стая мышей точит зубами солому:
— Тише ты, а то пуговки поотлитять.
— Не хватай за руки, они и не отлитять.
— А ты не лезь куда не надо, ты туда ничего не клал.
— Я за семечками.
— Бессовестный…
Казбек знает, что казачки, идя на посиделки, кладут семечки себе за пазуху. От мысли, что Трофиму тоже могут понадобиться семечки, у него все перевернулось внутри. Захотелось вскочить, выкрутить фитиль в лампе, поставить Трофима лбом к стене и ожечь его по ладони резким ударом. Но он поборол в себе это желание, скроготнув зубами, отвернулся к двери, уткнулся носом в ряднину.
— Можно я коло тебя ляжу? — услышал он над ухом чье–то взволнованное дыхание. — А то Васька знов заснул, как той ведмедь, погутарить не с кем.
Это была Мотя Слюсаренкина. Она навалилась Казбеку на плечо упругой грудью, запустила ему в волосы трепетные пальцы.
— Какие у тебя густые кучери, — снова обожгла она его своим дыханием. — А у меня — чисто солома. Я и на горячий гвоздь накручивала, и ромашкой мыла — никакого толку. Хучь бы тифом заболеть. Говорят, после тифа волосья делаются кучерявые, как у барана.
— По мне, заболей ты хоть чесоткой, — озлился Казбек и, вывернувшись из–под девичьего локтя, поднялся и вышел из хаты на улицу.
— Мужик непутящий… — донесся ему в спину обиженный Мотин голос.
В густом, как чернила, небе плывет белая, похожая на фарфоровую тарелку луна. В ее голубом сиянии купаются станичные хаты. Их побеленные стены светятся куда ярче, чем сама луна. Тихо шелестит листьями рядом стоящая тутина, высокая, до самого неба. Она словно шепчет луне что–то ласковое и сокровенное. На востоке чуть заметной зеленой полоской светится утренняя зорька — коротки летние ночи на Тереке.
Куда идти сейчас? В коммуну или, может быть, домой на хутор праздновать Реком? Казбек представил себе игрище у дома Мишурат Бабаевой, пляшущих под гармонь тетки Дзерассы и ружейные выстрелы сверстников, и ему стало еще безотраднее в этой чужой станице. И не было уже желания возвращаться к коммунарскому двухъярусному общежитию, заготавливать в терском лесу столбы для электролинии. Но что это? В сенях стукнула дверь, и кто–то раздраженно зашептал–заговорил:
— Ну, чего кобенишься? Я ить понарошку, шутейно.