Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

О, как здорово, что все у деда Илюхи не как у людей! У него полон двор собак. Дед то и дело меняет их: на ружья (которых тоже много, разных калибров и систем), на колоды пчел (и пчелы разные: маленькие, серые, похожие на раскормленных мух — «русские»; рыжие — «карпатские»; ярко-красные, с длинными хоботками, злющие-презлющие — «кавказские»; и даже какие-то «бразильские», похожие на ос, с огромными жалами), на голубей (этих так много, что ни на хате, ни на времянке, ни на сараях снег не держится). Голуби! О, это самая сильная дедова страсть — за голубей он отдает все: и ружья, и пчел, и собак (кроме самой старой суки Куклы, родоначальницы). Голуби… Ах, голуби! Как здорово бросать вас в синюю бездну, да чтобы кобчика поблизости не было, да чтобы турманы — один к одному!.. И, задрав-заломив голову, следить, вытанцовывая на зыбкой, прогибающейся, покатой крыше времянки замысловатые фигуры, вслед за крутящейся в вышине птицей, — до ломоты в затылке, до головокружения и тошноты, когда вдруг поведет-поведет в сторону, и ты судорожно хватаешься за деда, танцующего рядом… «Турманы», «дутыши», «павлины», «воланы» — каких только пород нет у деда Илюхи! Как хотелось тебе завести голубей, да отец запретил: от их помета быстро прогнивает кровельное железо…

Вот ты уже и подходишь к дедовой хате… Выскакивают пятнистые, рыжие гончие; кобели подбегают, разинув пасти, вывалив языки, — норовят лизнуть в лицо; сучки — опустив глаза, бочком, бочком, застенчиво виляя хвостами. Собаки приветственно лают, улыбаются… Позже всех подходит старая Кукла с карими, мудрыми, усталыми глазами, с вечно оттянутыми сосцами (она необыкновенная сука, ее знают даже в Воронеже, — она щенится по три раза в год!). Кукла смущенно лижет тебе руку, ты треплешь ее за вислое коричневое ухо, шутливо отпихиваешь молодых кобелей, путающихся в ногах, и отворяешь провисшую дверь в сенцы… Ты отворяешь провисшую дверь — и сразу окунаешься в старину. Пахнет промерзшим земляным полом, смазанным глиной, вощиной, что лежит стопками на сундуке, у запыленного, запаутиненного окна, хрустким, пересохлым зверобоем с чердака, стылой заячьей шерстью и мыльной прогорклостью лисьего жира — от висящих по стенам, растянутых на рогульках шкурок. Тут же висят и два-три ружья — каких-нибудь старых, нелюбимых дедом (любимые дед хранит в хате), — от них густо несет сурчиным салом, дымным порохом. Еще в сенцах стоят ящики со всяким железным хламом, со всевозможными клещами, пробоями, напильниками и молотками, со старыми позеленелыми латунными гильзами — копаться во всем этом для тебя наслаждение…

Ты входишь в хату. Она жарко натоплена — дед любит, чтоб как в бане, — из красного угла, с полочки, на тебя ласково глядят глазастые святые; бабка Ксюша возится возле печки, за занавеской, гремит рогачами — и веет оттуда разливанной благодатью разогретого, растопленного меда, хлебной кислинкой подошедшей опары, ласково-домашним дымком кизяка.

— О, унучек пришел! — всплескивает руками бабка Ксюша и кидается раздевать тебя. Она усаживает тебя за стол; за столом, прислонясь к теплому боку печи и поставив ноги в толстых пуховых носках на подставку, сидит дед Илюха, курит пахучий, с донником и вишневым листом, сладковатый табак, — дым синими лентами обтекает его желтые, прокуренные, к концу истончающиеся пальцы, тонкие, совсем не мужичьи. Ты садишься за стол — по спине, по плечам бегут мурашки, то мороз борется с теплом, и от этого приятно и щекотно, — а бабка мечет на стол оладьи, блюдо с глянцевито-черным моченым терном, ставит в кружке темно-рябиновый узвар из рябины, зверобоя и шиповника, горячий мед, терпко-горький от мелких кусочков желтой перги. Дед любит именно такой мед — с пергой, цветочной пыльцой, которой пчелы кормят свою детку, — и для себя оставляет только этот… У тебя текут слюнки, ты хватаешь пышно-ватный оладышек, макаешь его в шафранно-золотистый мед, запиваешь густым узваром, что «от сорока немочей», — а дед есть не торопится, он все так же сидит, молча курит, щурится то ли от дыма, то ли от дум, и как всегда, неожиданно, спрашивает:

— А что, дюже перемело дорогу?

Или:

— А что, вторую ярушку занесло ай нет?

Ты мычишь в ответ, киваешь головой или мотаешь, дед опять молчит, курит, цигарка постреливает, дым обтекает его тонкие пальцы, и непонятно тебе, чего он молчит, — о чем можно столько думать?.. Потом встает вдруг, идет, припадая на ноги, — значит, ходил с утра на охоту, — он идет на кухню и выносит оттуда, держа за уши, огромного, лобастого, табачно-серо-белого русака с желтыми кривыми зубами, с проволочными усами, забрызганного по боку застывшей кровью, как рябиновым киселем.

— А видел, чего я нонче добыл?..

Ты кидаешься глядеть, щупать зайца, а дед уже показывает серенькую куропатку со сниклой головой и перламутровыми веками; ты хватаешь куропатку, а дед вынимает откуда-то мышеловку с крутящейся в ней слева направо мышью. Мышь останавливается, пытается просунуть свой черный носик сквозь сетку, дед щелкает по сетке прокуренным ребристым ногтем, и мышь начинает крутиться справа налево.

— Вишь, улей кто мне попортил? Неделю жила — кум королю… Нехай теперь… покрутится, пока кот наш сыт.

Однажды показал изгрызенное кольцо, согнутое из лозиновой палки.

— Ну и козы у меня! Не козы — прямо звери! Сплел вчера кошелку из лозины, понес в ней сена — они и сено слопали, и кошелку. Вишь, что осталось… Ну и козы!..

— Кормить надо лучше! — Это бабка Ксюша из-за занавески. — Не ровен час, и штаны с тебя сжуют. Сено-то — одно название… Говорила, надо было поставить Витьке Агенту бутылку, он, может, и разрешил бы ярушки обкосить, а то — и лошадь дал бы… Все ему неудобно.

— Им, козам-то, всего требуется понемногу… — дед будто и не замечает бабкиного ворчания.

— И кошелок из лозины?

— А что? И кошелок. В них, в кошелках-то, может, самые витамины… Ох, и козы у меня! До чего ж умны козы — сами знают, что для организма требуется.

Вообще-то дед не любит коз, называет их «сатанинским отродьем», — терпит из-за бабки Ксюши…

Пообедав, сидишь ты у печки рядом с дедом, на приступке, — в хате тихо, сумрачно, ходики с зелеными кошачьими глазами громко стучат, маятник — туда-сюда, туда-сюда, а глаза — сюда-туда, сюда-туда… Ты сидишь час, другой — скучно, Пашка Горюн не идет, и ты собираешься домой.

Но если приходит Пашка — тогда… О, тогда совсем другое дело! Тогда дед начинает суетиться, лицо его становится глуповатым, он много и невпопад говорит, переспрашивает непонятливо и то и дело смеется над собственной глупостью, — он рад Пашке. Зайчатина к тому времени доходит в печи, бабка Ксюша ставит на стол медное, кое-где позеленелое блюдо с дымящимся, темно-красным, почти коричневым мясом, появляется самогон, да Пашка принес с собой «Столичную». Ты, закинув школьную сумку обратно на печь, остаешься у деда до вечера.

О, какие это были вечера!.. Ты видишь себя сидящим в углу, под самыми образами; ты рвешь зубами жиловатый кусок зайчатины, отдающей немного лопухом, немного молочаем, валерьяной, осиновой горькой корой — лесом, сеном, волей, — и слушаешь… слушаешь… И уже пир горой, дым коромыслом, уже распили «Столичную», попробовали самогону, — и бабка Ксюша выпила, смешно при этом вытянув губы трубочкой, — уже пошли бывальщины, охотничьи случаи, присказки и прибаутки. Но еще НЕ ВРЕМЯ… Вот смолотили зайца, покушали тушеную с капустой куропатку — разговаривают все громче, все азартней, перебивая друг друга, — усы у Пашки встопорщились, на утином носу выступил бисер, у деда с губ не сходит какая-то грустно-пьяная, добрая, непонятная улыбка, и ты знаешь, что уже близко, уже вот-вот, и ждешь… и ждешь… и тебя чуть не трясет от нетерпения. Но еще НЕ ВРЕМЯ… Оба, и дед, и Пашка, охотники, оба пчеловоды и собачатники, оба философы, нелюдимы и молчальники — и оба песельники.

И вот — произошло что-то в мире — наступило, пришло ВРЕМЯ. И даже ты знаешь — пора…

Первым начинает дед. Вытянувшись в струнку, подняв шершавый подбородок, развернув грудь, — тонко, высоко и пронзительно звонко:

Эх, д’как моло-одо-ого д’за-а-абира-али…

Бабка Ксюша с Пашкой, переплетаясь, свиваясь голосами, подхватывают:

Ох, д’от мла-адой жо-онки д’отры-ыва-али. От мату-ушки-и, д’от де-эток…

И видишь ты малиновое зябкое утро — заря только-только отыграла, зыбкий туман ползет в низины, — а тебе надо уходить на солдатскую службу, на двадцать пять годов… Вот ты видишь, как прощаешься с родней, кланяешься матушке, ослепшей от слез, обнимаешь напоследок статную жену и деток (две белоголовые девочки так похожи на твоих сестер!); вот ты идешь по родимой сторонушке и прощаешься с речкой, что в куге и чакане, и с косогором, и с мельницей-ветрянкой, что за околицей, где росными синими вечерами держал милую за белы рученьки, — все это тебе уж не суждено увидать, как не суждено повториться былому… А будет у тебя начальником злой собака-унтер, погонят тебя, сердечного, под турку, и в неравном бою, в штыковом, огневом, на перевале горном, на горе на Шипке, попадет тебе бусурман стальным жалом под самое под сердце…

Поделиться с друзьями: