Тетради для внуков
Шрифт:
Еве-то, конечно, такой вопрос не мог присниться в самом кошмарном сне. И все мы наравне с нею внутренне были настроены так же. Само слово ПАРТИЯ рождало у нас представление о чем-то всеобъемлющем, абсолютном и законченном – ни прибавить, ни убавить. Не одна только Ева писала в душе это слово с большой буквы.
Этому законченному целому (вот ирония судьбы: "партия" происходит от латинского "парс", что означает "часть"!) Ева поклонялась, как мусульманин Аллаху, не опасаясь, что он рассердится, если произносить его имя на каждом шагу. Библейская ограничительная заповедь: "Не упоминай имени Господа твоего всуе" не распространяется на ислам, который, напротив, одобряет беспрерывное повторение святого имени. Ева походила на мусульманку, только коммунистическую. А кем был я?
Партийность – в том смысле, какой мы ей придавали – пронизывала Еву насквозь. Каждый свой шаг, мне казалось, она оценивала только с одной позиции: а как отнесется к этому Партия? Мотив этот стал у нее подсознательным, но тем более повелительным, во всех ее действиях – от самых высоких до самых обыденных: от вопроса "как голосовать" до "надеть ли шелковые чулки".
Была ли Ева доброй, любила ли людей? Вот вопрос, на который мне ответить трудно. Жестокость ей претила, делать людям больно, получать удовлетворение от человеческих страданий она по своей натуре не могла. У множества людей доброта часто вступает в конфликт с чувством собственности: они добры, пока дело не касается их кармана. У Евы таких конфликтов не было: чувство собственности у нее почти отсутствовало, а в мелочах она умела его подавлять. Но ее доброта отступала перед другим – неимоверно разросшимся в ее душе чувством долга в понимании, усвоенном ею с годами.
Верующий должен быть готов к тому, чтобы презреть, когда потребует долг, не только свое, но и чужое страдание. И если предметом веры является революция, то есть Дело, свершаемое для народа, то именно безоглядность веры приводит к тому, что Дело с большой буквы начинает заслонять народ, во имя которого оно совершается.
Понятие добра и зла в сознании Евы строилось на твердом фундаменте политзанятий и решений партии. Ей требовалась не ясность собственных мыслей, – подсознательно, она, вероятно, чувствовала, что такая ясность опасна для ее светлой безмятежной веры, – а лишь ясность присылаемых свыше указаний: делай то-то, не делай того-то. Догматы веры должны быть непререкаемы; поэтому для верующего нет более убедительного довода, чем резолюция, решение, постановление.
Ева училась азам общественных наук по известнейшему в те годы учебнику – "Азбуке коммунизма" Бухарина и Преображенского. Впоследствии все, сколько их было в обращении, экземпляры этого учебника изъяли и сожгли. Появились учебники истории партии – Кнорина, Попова, Ярославского. Постепенно изымали и их, и Ева стала учиться и учить других по "Краткому курсу истории ВКП(б)", одобренному Центральным Комитетом партии. На титульном листе так и было напечатано: "Одобрено ЦК ВКП(б)". Вы, изучавшие историю партии по этому катехизису, никогда не задумывались над строчкой "Одобрено…"? Между тем, в ней выражена законченная система взглядов, уже укоренившаяся в сознании учащихся.
Популярный учебник вообще категоричен – этого не избежать, но он, по крайней мере, не обязан быть каноничен. Одобрение Ученого совета придает книге авторитетность, но не авторитарность. Оно не отнимает у любого другого ученого права опубликовать другой (и, возможно, лучший) труд на ту же тему. Одобрение же высшей и единственной в стране политической инстанции превращает книгу в постановление. Постановление, имеющее силу закона, не подлежащее ни сомнению, ни критике, ни замене.
Пусть даже в Ученом совете заседают те же люди, что и в ЦК; дело не в их именах, а в том, от чьего имени они одобряют труд, выдаваемый за научный. Науке противопоказана канонизация, свойственная церкви. Вселенский Собор в составе высших служителей церкви обсудил и постановил: четыре евангелия канонизировать, яко священные, остальные отринуть. И религиозное мышление без колебаний принимает как это решение, так и сам факт канонизации: ведь в Соборе заседали ученейшие мужи церкви. Для религии понятно и естественно признание канонизированного текста истиной в завершенном виде. Для науки – в том числе исторической – оно противоестественно: в науке завершенных истин нет и быть не может.
Двадцатые годы заложили в душе Евы благородную любовь к народу и партии (что для нее было одно и то же), преданность революции, уважение к науке. Но из этих же великих достоинств родились и почти все недостатки Евы. Любовь стала привычкой, выражаемой в беспрерывном повторении священных слов "наша партия", преданность приняла характер религиозности, что изменило и отношение к науке. Так якобы научный "Краткий курс" превратился в евангелие, принятое Евой без всяких колебаний. Правда, и "Азбуку коммунизма" она приняла в свое время без колебаний. Ну что ж, то евангелие оказалось фальшивым, а уж по этому, новому, можно молиться спокойно – оно одобрено ЦК нашей партии.
Оставим Еву – среди моих друзей были люди, куда ее образованнее. В прошлом году я встретился с одним из них – комсомольцем призыва 20-го года, в один день со мною, Евой, Марусей и другими переданным в партию в мае 23-го года. Счастливец, он не прошел тех испытаний, которые достались почти всем моим друзьям – и мне. И сам ни разу не искушал судьбу – не из карьеристских соображений, нет: всю жизнь проработал он средним инженером и доныне живет в коммунальной квартире. После нашего разговора он ушел, видимо, довольный собой.
Продолжать веровать в сталинские добродетели сегодня мудрено, и он не пытался замолчать вопрос о Сталине, как делают нынче иные. Но на его долю осталось еще предостаточно вещей, в которые можно верить, отказываясь от их анализа.
И мне показалось, что главное, за что он цепляется всеми силами, – это гордость своими качествами тех молодых лет. Он не желает признавать, что как раз из этих качеств, через ряд довольно простых превращений, вылупилась его внутренняя готовность принять все, решительно все, вплоть до расстрела ближайших товарищей. А его высшее образование ничуть не помешало ему полжизни верить, что существует биология буржуазная и биология пролетарская, что Тухачевский не иначе, как немецкий шпион, что колхозное крестьянство уже в конце 30-х годов стало зажиточным, – и сверх того еще многому, чему в условиях нормальной информации не поверил бы и десятилетний ребенок.
При всем том кое-что из Маркса и Ленина мой собеседник знал – его идейно-теоретический уровень намного повысился с 20-х годов, когда сей уровень не был един: идейность стояла на самой высокой отметке, а знание теории – на нуле.
Идейно-теоретический уровень – одна из многочисленных формул сталинской мифологии, одна из тех магических формальных категорий, которые при Сталине изобретались во множестве с единственной целью: навести тень на ясный день, чтобы люди перестали думать. Идейно-теоретический уровень – просто логическая бессмыслица. В самом деле, в одном человеке могут сочетаться высокая идейность и обширное знание теории, но не менее возможны и другие сочетания: много идейности и мало теоретических знаний (такими были мы в молодости) или хорошее знание теории при малой идейности. Разумеется, между обеими частями искусственно склеенной формулы есть известная связь, но общего мерила их уровня – нет, и не может быть.
А все же формулу слепили не зря. Сталинская практика систематически снижала нравственный уровень тех, кто ей подчинялся. Она приучала к лицемерию и ханжеству, к низкопоклонству и доносительству, внушала равнодушие к судьбам репрессированных и привела к вечному страху за свою судьбу. Растлеваемый всем этим человек не может оставаться таким же идейным, каким был до того, как его совесть подверглась обыску. Вот и придумали идейно-теоретический уровень – для самоутешения: посещай кружок по истории партии, изучай решения последнего пленума, и одновременно с усвоением этой высоконаучной теории получишь аттестат идейной зрелости. Мне хочется верить, что мой товарищ, который навел меня на эти размышления, остался таким же честным, каким он был до повышения своего идейно-теоретического уровня.
В тот вечер мы не только спорили, но и рассматривали старые фотографии. Я глядел на нашу коллективную фотографию 20-х годов и любовался парнями и девушками в шинелях и лихо заломленных шапках. Как быстро лихость перешла в покорность! Мой собеседник хочет, чтобы сегодняшнюю молодежь воспитывали в том самом, заветном, его собственном духе – и не замечает изменений, происшедших внутри него. Неизменными остались лишь фотографии.
Ах, милые фотографии юношеских лет! Какие мы были задорные, какие смелые! Есть у меня в Одессе добрый друг, много переживший и чудом выживший, старейший комсомолец. Фамилию его называть незачем, достаточно сказать "Картошка", чтобы все мои друзья сразу догадались, о ком речь: этому прозвищу полсотни лет. Славный парень (парню-то седьмой десяток), милый и непосредственный. Гостя в Одессе, я зашел к нему. Он достал с полки огромный альбом фотографий. Он собирает портреты старых одесских ребят. Каждый портрет переснят отдельно, а под ним – фамилия, написанная старческой рукой нашего вечно юного Картошки. Кроме фамилий и длинных носов на бледных, многократно переснятых фотографиях, я, откровенно говоря, ничего не разобрал – но ни фамилии эти, ни носы не интересуют современных историков революционного движения в Одессе. Картошка жаловался мне на равнодушие к его работе – а работу он проделывает адскую: разыскивать фотографии полувековой давности! И все, что он делает, превращается в странное пенсионерское хобби, нужное ему одному – и никому более.