Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тетради для внуков

Байтальский Михаил

Шрифт:

На политику Сталина повлиял, вероятно, провал надежды на скорую победу пролетариата в передовых странах капитализма. Но и сама его политика, в свою очередь, еще дальше отодвинула эту победу (если не сделала ее невозможной вообще).

* * *

Наш объект занимал небольшую территорию. Вышки стояли близко, и мы слышали, как при смене часовых произносилась установленная формула: «Пост по охране врагов народа сдал», а следом – «Пост по охране врагов народа принял». Солдатам крепко вбивали в сознание, что мы им – заядлые враги.

Послали меня однажды помогать печнику, заключенному же, ремонтировать печь в служебном помещении. К нам приставили часового, симпатичного солдата лет двадцати. В помещении – только мы втроем.

Работаем час, другой. Солдат курит цыгарку за цыгаркой, угощает. Видно, хочет заговорить, да не решается. Шепчу печнику:

– Парень боится говорить с двумя зараз. Я отойду от тебя.

Отодвигаю свой ящик с раствором. Прикуриваю у солдата, он спрашивает, давно ли сижу, отвечаю. Он смелеет:

– А за что? Говорят, будто сажают ни за хрен. Неуж правда?

– Правда, – отвечаю, – сам сижу за это же самое…

И, наклоняясь над ящиком с раствором, начинаю вполголоса рассказывать. Но как довести до него суть моего дела? Не так-то это просто.

– Дали второй срок за дело, по которому отсидел уже без вины один срок. А вот товарищ, – показываю на печника, – сидит за то, что попал в окружение. Был солдатом, как ты. Спроси сам.

Конвоир идет с кисетом к печнику, и заводит с ним тихий разговор, все время оглядываясь. Я становлюсь у двери на карауле. Завидев кого-то издали, подаю знак. Солдат выпрямляется, делает строгое лицо, как положено на посту по охране врагов народа. Верит ли он нам? Можем ли мы за пятнадцать-двадцать минут разуверить его в том, что вколачивается в мозги изо дня в день: перед тобою – враги? И когда еще удастся ему тайком от начальства (и от товарищей!) поговорить с нами? Но одно уже то, что он хочет знать правду, и готов рисковать ради этого, свидетельствует о переменах в душе народа. Чем больше лагерей, тем больше постов охраны, чем больше тайн, требующих сокрытия и обмана, тем упорнее сомнение: за дело ли сажают?

Соприкосновение с лагерем возбудило сомнение в каждой не закоснелой душе. Впервые в жизни девушки-практикантки (по неизвестным причинам юношей к нам не присылали) сталкивались с людьми, о которых печать и радио всегда отзывались с ненавистью и злобой – и было заметно, что червь сомнения уже поселился в их душах. Но откровенности все боялись, друг другу никто не доверял.

В нашей лаборатории работала юная практикантка. Не красавица, но умница, обаятельная и добрая. А рядом работал заключенный, совсем зеленый литовский юноша с улыбкой младенца, но ростом с телеграфный столб. Обменяются десятком деловых слов за день и разойдутся: она – за зону, к маме, он – в зону, к начальнику. Наивный парень написал письмо, излив душу, и незаметно сунул ей в руку. Наивная девочка прочла, испугалась, но не пошла доносить, как того требовали правила, а изорвала письмо и бросила его в корзину для бумаг. Ее старшая и давно потерявшая наивность подруга подобрала клочки и отнесла – из чисто дружеских чувств! – в спецчасть. Через полчаса наш Ромео собирался с вещами. Ему дали карцер, а потом куда-то угнали.

А девушку пошли протирать с песочком, как тогда выражались, по служебной и комсомольской линии. Не за то ли, что своим видом она будила в каждом добро и веру в человека? Она не умела кокетничать, она и писем мальчиковых прятать не умела. Никакого повода юному заключенному она не дала, кроме одного: глядя на ее милое, открытое, курносенькое личико, верилось, что есть на свете человечность.

Несколько дней наша практикантка не появлялась: ее прорабатывали. Но переработать, как видно, не сумели. Войдя в лабораторию, похудевшая и с черными кругами под глазами, она громко сказала:

– Здравствуйте, товарищи!

В комнате как раз находились одни заключенные, которых разрешалось называть по имени-отчеству, но товарищами – ни в коем случае.

Незадачливого Ромео я встретил в Воркуте, куда мы вскоре попали все. Заключенные давно поняли, что шарашкина фабрика висит на волоске. Черная магия неминуемо должна была лопнуть – и лопнула. Такова конечная судьба всякой туфты, от малой до самой грандиозной. Утром 31 декабря нас подняли, как на работу, а на поверке неожиданно объявили: собираться с вещами. Несколько человек оставались.

Нас собрали в этап молниеносно, но разрешили отлучиться в рабочую зону, чтобы сдать инструменты. Я зашел в соседний с инструменталкой отдел, где работала практикантка. Я кратко объяснил ей: уезжаю – меня уезжают. Она смотрела широко раскрытыми от страха глазами – только теперь дошло до нее, что значит быть человеко-вещью, которую в любой миг могут швырнуть в неизвестность.

– Прощайте, – сказал я, – не поминайте лихом.

В нарушение всех инструкций девочка встала со своего места, подошла ко мне и, подав холодную, как лед руку, прошептала:

– Какой ужас, боже мой!

Рукопожатие знаменитости лестно, всем хочется удостоиться. Но трепетная ручонка этой девочки, имени которой я не помню, мне дороже.

Дожидаясь голубя-ворона, мы спешно готовились к грядущей неизвестности – главным образом, к обыскам: запихивали в узлы свое тряпье и бросали в печку тетради – многие из нас писали, благо здесь удавалось хранить, главным образом, в рабочей зоне. Но в этапе будут искать тщательно. Через полчаса мы катили, плотно упакованные в голубой автобус с белыми занавесками на фальшивых окнах. Нас свозили в Бутырки.

Сколько же этапов было от Москвы до Магадана? Вероятно, не один новый Лермонтов пал на этом пути, не успев бросить в лицо негодяям свой "железный стих, облитый горечью и злостью". Я помню Мишу Лоскутова, талантливого, многообещающего писателя. Он погиб совсем молодым. Все, что он успел написать – это вылившаяся в виде прозаического повествования поэзия честного сердца. Он никогда не говорил о себе – но все, что он писал, читалось, как лирика. Он раскрывал всего себя, не произнося слова "я".

В квартире Лоскутовых я часто бывал в тридцать пятом году, после увольнения из редакции "Известий". Меня встречало искреннее сочувствие – самый редкий и драгоценный камень в эпоху мало-душия. Миша обладал тонким и сдержанным юмором – он вообще был очень сдержан. И не менее скромен. Но главной его чертой мне представлялась честность – бесстрашная, рыцарская, как у Гриши Баглюка.

Мы мало успели узнать Мишу – и совсем не знали Лену. Настоящая женщина обнаружилась в ней, когда пришел час испытаний. Пришли с обыском, разворошили постель, – а у Лены ворочался ребенок под сердцем. Ей не дали ни одного свидания. Миша погиб, не успев увидеть своего ребенка. А дитя росло, оно превратилось в красивую женщину с печально-насмешливым выражением глаз, точно как у Миши. У нее уже свой ребенок. Если мальчику сумеют передать рыцарственное прямодушие Миши и мужество Лены, то больше ничего и не надо.

Между нашими женами и женами декабристов, которым Некрасов создал поэтический памятник, существенной разницы нет. Но есть позорное различие в том, какую нравственную поддержку получали те и эти. Теми общество восторгалось – этих не желало видеть. К тем открыто ездил Пушкин – этих в союзе писателей избегали. Тем удивлялись генерал-губернаторы – этих третировал вертухай, приставленный к нам при свидании. Тех завещал нам помнить Некрасов – этих стремятся забыть поэты.

Подруги наши, кто вдалиГотов был ждать нас четверть века,Ценою мук во мне спаслиОстаток веры в человека.Они познали страх и грязь,Прошли сквозь медленные пытки,И вновь, со страхом не мирясь,Что утро, шли к немой калитке.И силу духа нам несли,Как дар, не видный посторонним…Пусть сами мы лежим в пыли —Ваш дар мы наземь не уроним!
Поделиться с друзьями: