Тихая пристань
Шрифт:
— Ничего не испугался.
— А сам, быть, переменился.
— Это ты переменилась. Ты и дядька тоже, оба…
— Тиха! — прикрикнул на меня Никифор. — Ишь раскипятился. Я могу и остудить. — Он выпустил из рук одно весло, а другое вынул из уключины, поднял. Угрожающе нависло оно над моей головой.
Единственно, что я приметил, так это то, что лодка была уже на середине, что до обоих берегов было далеко и что течение быстрое, с коловертями, будто река всполошилась.
— А-а, глядишь, где мы. На середине, на самом подходящем месте. Самое время здеся последний разок поговорить по душам… — расплывался Никифор в недоброй усмешке. — Стало, с чего начнем? Нет, консомолец, теперча ты молчком не отделаешься. Говори как на духу, что покажешь на суде? Слышишь — нет?
Я молчал.
А весло все так же угрожающе висело над головой. Вот-вот Никифор опустит его, и я окажусь в реке, и меня не будет. Свидетели? Их нет!
«Михайлыч, где ты, что я могу без тебя?» Я вызывал его, и как при вспышке молнии на момент возникало передо мной его худое, измученное болезнью лицо с черными жестковатыми бровями, какие мне запомнились еще с прошлого года, когда я подавал заявление о приеме в комсомол. «Все ли продумал? — спрашивал он тогда меня. — Причастность к комсомолу обязывает не к легкой жизни, а к борьбе. С сего дня ты будешь на примете у всех нечестивых. — Тут он усмехнулся и пояснил: — Старик мой так пакостных людишек называл. Держись, парень!»
— Ты что — молвы лишился? — словно издалека донесся до меня голос Никифора.
Я поднял голову. Весло все еще висело надо мной. И оно как бы все ширилось, росло. Меня охватила ярость. Не думая уже о том, что я, шестнадцатилетний жиденький безусый парнишка, против него, сутуловатого ширококостного лешака, сущий слабачок, закричал:
— Бей! Чего же? Ну!..
Он, видно, не ожидал этого и какое-то время глядел на меня оторопело.
— Ага, сам трусишь. Сам! — забыв страх, продолжая я кричать. — И на суде будешь трусить! Я все скажу, все, все!.. Пакостные вы, да, да…
— Тиха! — опомнившись, снова зыкнул он.
Но я уже ничего не боялся.
…От реки нам пришлось идти еще километра четыре. Все мы шли порознь, гуськом. Никто уже не пытался начинать разговор. Глафира шла последней, позади меня. Лишь время от времени доносились до меня ее вздохи.
Но когда мы подошли к большому, в два этажа, деревянному дому, где должен заседать выездной суд, она придержала меня за рукав и склонилась к уху.
— Об одном прошу тебя, Кузеня. Не вини там батю. Старый, сердце у него… Давай уж все, да, все на меня свали… Авось вытерплю… — скорбно поглядела она мне в глаза. — Обещаешь? Хоть за муку, Кузеня…
— Муку можешь опять взять. Раз пропита… Но вернешь ли всем свой долг?
Теперь Глафира посмотрела на меня ненавидящим взглядом.
— Злыдень!.. Ладно…
Обратно я шел один. До перевоза дошел еще засветло, но в лес вошел, когда уже стемнело. Лесом мне недолго пришлось идти, никто мне сейчас не угрожал: Никифор и Глафира остались ночевать в селе — назавтра им нужно было явиться к секретарю за приговором.
У ближайшего перекрестка я повернул на торную дорогу, что вела в центральное село. Там была больница, там лежал Михайлыч. Я шел к нему. Хоть приговор и был вынесен, но для себя я не считал суд оконченным. Еще Михайлыч не сказал своего слова.
Нет, я не сдрейфил на суде, рассказал все. Но когда обвинитель потребовал «упрятать злостных самогонщиков за решетку, чтобы не мешали строить новую жизнь в деревне», я вскочил с места и сказал, что не за что таких на казенный хлеб сажать. Обвинитель удивленно пожал плечами: не понимаю-де, и спросил, чего же я хочу.
— А того, — быстро ответил я, — раз искалечили они людей, так пусть теперь сами и ставят их на ноги. Пусть отвечают за человека, а незаконно нажитые деньги вернут.
Никифор в ответ только злобно хмурился. А Глафира пронзала меня все тем же ледяным взглядом. И была она в ту минуту до неузнаваемости дурна лицом.
Суд приговорил Никифора условно к году исправительных работ.
Выходя из зала суда, Глафира бросила мне: «Не гордись, не вышло по-твоему…»
Я думал, что и Михайлыч будет упрекать меня. В больницу меня не пустили — было уже поздно. Я дождался утра. А утром увидел и Михайлыча, рассказал ему о приговоре, виновато взглянув в его большие глаза:
— Глафира радуется, что не вышло по-моему.
— Нет, вышло! По-твоему, по-нашему! Ведь суд-то состоялся! В защиту человека! — обрадованно проговорил Михайлыч и похлопал меня жестковатой рукой по плечу.
— Большой день у тебя вышел, с добрым запевом, дорогой мой комсомолец!
Встреча в ночи
После вечерней охотничьей зорьки старый лесник Иван Максимович, забрав в лодку трофеи, поехал к месту ночлега. Над уснувшим приволжским озером выглянула луна, огляделась и спряталась в облаках. На ветру пошумливали камыши, порой взлетали потревоженные одинокие утки. Но стрелять уже было нельзя: сгущалась темнота.
Над полуугасшей полоской зари чернели сосны и березы на приблизившемся берегу. О корни их мягко плескалась вода. Лесник гнал лодку в бухточку. В ней всегда тихо, тут он и переночует.
Всю жизнь Иван Максимович охотился только на уток. Но нынче у него появились счеты с одним сохатым. Зимой повадился этот великан в сосновый молодняк, который пятнадцать лет назад лесник своими руками сажал. Лесник видел в этой молоди будущий лес, а лось облюбовал его как корм. С жадностью поедал он вершинки. Для него, видно, не было ничего вкуснее их, нежных, сочных, духовитых. В иных местах так были обезглавлены сосенки, будто с косой тут прошлись. И лесник все время подумывал о своем обидчике. Давно созрело и решение: как только получит лицензию, пойдет «на вы».
Но сейчас — отдыхать. На берегу он сварит крякву, подкрепится, чтобы утром еще пострелять. Надо беречь время: отпуск на исходе.
Он налег на весла. Но что это? Невдалеке что-то тяжелое грохнулось в воду и, шумно дыша, двинулось вперед. Да это же, это… лось! Иван Максимович мгновенно остановил лодку, замер. Вот он, легок на помине!
Лось заходил в камыши испуганно, припадая на передние ноги. Остановился в каких-нибудь двадцати — тридцати шагах от лодки. Шумно втянув воздух, он поднял ветвистую голову, прислушался. Иван Максимович затаил дыхание. Если зверь услышит запах человека — уйдет. Но ветер дул в обратную сторону.
Не заметив опасности, великан обессиленно упал в камыши и застонал, протяжно, жалобно. Иван Максимович понял: лось был ранен. Не иначе на него нападали браконьеры. Где-нибудь там, на берегу, и притаились.
«Дохозяйничался! — в первую минуту позлорадствовал лесник. — Может, мне и добить тебя? Не будешь больше вредить…»
Но, прислушавшись к стону лося, он подумал: добивать беспомощного, попавшего в беду, да такого красавца?
Подержав недолго ружье, Иван Максимович положил его в лодку. Пусть зверь отдышится, залижет раны. По-видимому, лось услышал стук, когда охотник клал ружье, и вскинул голову, насторожился. Если лось вдруг бросится сейчас вперед, то попадет в трясину, а если на берег, то в руки браконьеров.