Тихие выселки
Шрифт:
Спустя два дня Прасковья отпросилась съездить в Конев. И хотя развезло, она не пугалась дороги. До Малиновки не доберешься, а до Конева — села на автобус и кати.
На поворотах в открытое окно автобуса зябкой волной врывался влажный воздух, он пахнул талой водой и землей.
Автобус бежал, встряхиваясь и покачиваясь. Мимо него с таким же задором проносились встречные автобусы, набитые нарядными пассажирами, резали колесами лужи, брызгались. Шум встречных машин да трели жаворонка назойливо вмешивались в думы Прасковьи. Казалось, что над автобусом специально подвесили этого веселого жаворонка. Под его трель Прасковья думала, что Машу обязательно надо забрать к себе, а дом в Малиновке продать, чтобы сразу с выселками порвать. Но к кому Машу устроить на квартиру? Или подыскать комнату побольше для троих? Судила сама с собой, и вроде на белом свете никакого Кости Миленкина не существовало.
Конев, после зимы не умытый дождями, встретил пылью. Тротуары были грязные: еще не вымели, не вычистили городок, а зелень слабо пробивалась по краям пешеходных дорожек.
Прасковья шумно ворвалась в тесную от коек палату больницы. Маша даже изумиться не успела, как мать обняла, поцеловала ее и заголосила, гнусавя:
— Доченька, родненькая моя, как это ты себя изувечила?
— Мама, не надо, — сказала приглушенно Маша, — кругом больные.
Прасковья, утерев глаза, стала укладывать гостинцы в тумбочку. Класть, в сущности, было некуда: в тумбочке были и апельсины, и яблоки, и шоколад, и конфеты, а печенья прямо-таки гора.
— За месяц не съешь, — захлопывая дверцу, сказала Прасковья, — кто тебе столько натаскал?
— Все, кто придет. Ко мне много ходят, да мы коллективом все съедим, — Маша показала на белые костыли, что стояли у койки: — Подай. Выйдем в коридор.
Прасковья молча подала костыли, вышла из прохода и пристально следила, как дочь подлаживала костыли под плечи, как, вытянув толстую забинтованную ногу, запрыгала, застучала. Прасковья сокрушенно покачала головой:
— Надо ведь, головушка. Что с ногой?
— Малоберцовая кость треснула.
В коридор солнце не доставало, поэтому было довольно сумрачно. Сели в старые кресла. Костыли в полусумраке белели как кости.
— Калекой не останешься, доктора что говорят?
Маша сказала, что нет, не останется.
— Конечно, ты молодая, — согласилась Прасковья. — Я дома с сушил упала: за сеном овцам лазила. Зажило. У молодых, как у собак, скоро заживает.
Маша смотрела помимо матери. Была между ними странная отчужденность. Чувствуя неловкость, Прасковья долго говорила о собаках, у которых раны да переломы заживают «в два счета», о какой-то Аниске Микулькиной — у нее «нога напрочь хряпнула — и ничего», Аниска на стройке рассыльной бегает.
А Маша вспомнила свекровь, что приходила в самый разлив. Заявилась она нежданно-негаданно, вся обвешанная сумочками с подарками. От сумочек вкусно пахло, да и от самой Устиньи пахло полями, ветром и солнцем. Ее круглое лицо загорело, и поэтому на разгоревшихся от ветра и ходьбы щеках полыхал девически свежий румянец. Даже врач, та самая, которой Устинья нагрубила в прошлый раз, с интересом спрашивала: «Как же ты прошла в такую распутицу?» — «Так и прошла, — ответила сияющая Устинья, — только в кузьминском вражке глыбко. Сапоги сняла, заголилась до пупка — и вброд. Водица как огнем палит. Ничего. На берегу, того, голова, сухими портянками ноги обернула, на ходу быстренько согрелась».
Далее врач прицокнула языком: «Так простудиться можно». Устинья улыбнулась, и было в той улыбке: эка невидаль — баба в половодье по брюхо водой прошла, в войну не то доводилось. «Настырная ты, — сказала врач. — Должно быть, дочку любишь». Устинья развязала косынку: «Как не любить! Она моему сыну жена, так и мне родная доченька, будто, того, голова, под своим сердцем ее носила». — «Вы свекровь?»
У Маши из глаз выпали теплые слезинки, она благодарно погладила шершавую руку Устиньи и, чтобы скрыть волнение, взялась за письма. Писем Устинья принесла много. Костя тревожился, почему Маша молчит. Было письмо от Нинки из Мангышлака, от доярок с фермы коллективное письмо, под ним стояла подпись и Анны Кошкиной.
— Ты Коське черкни при мне, — как бы между делом посоветовала Устинья, — я в ящик брошу сейчас же, напиши, что чуточку прихворнула, его не расстраивай, а то, поди, скоро экзамены.
Домашних лепешек Устинья принесла на всю палату. Оделила ими больных. Лепешки на сдобе таяли во рту. Ожила палата. Устинья внесла в нее радостные весенние заботы и хлопоты, и каждой больной не терпелось побыстрее отсюда выбраться к своим делам. Посещение Маши свекровью стало событием для палаты. А с родной матерью даже разговор не получился. Чтобы не молчать, Маша спрашивала, как живется в городе. Прасковья обрадовалась, принялась расхваливать свое житье и о Мишке Наговицыне навеяла языком целый ворох похвального. Маша насторожилась: неспроста мать затянула песню про какого-то Мишку.
— Ты вот что: с постели встанешь, давай прямо к нам в Санск, зачем ноги ломать не знай ради чего, — заключила Прасковья. — Будешь со мной малярить, подружки у меня хорошие, молодые. Избу я надумала продать, чтобы сразу…
— Продавай, — равнодушно сказала Маша, — я свою долю просить не стану. У меня дом есть.
— Какой у тебя еще дом?
— Миленкин.
— Нашла дом! — вспыхнула Прасковья. — Чего выдумала! Подурачилась, и ладно. У Милки на губах молоко не обсохло — какой муж. — И толкнулась мысль: не беременна ли? Раньше такое на ум не приходило — казалось, муж неправдашний, несовершеннолетний, и замужество дочери неправдашнее, покосилась подозрительно: — Ты что?.. — споткнулась на слове, повысила голос: — Детей тебе рано заводить, Милке (у нее язык не поворачивался Миленкина назвать по имени) учиться сколь, в армию идти. Если чего там… ныне просто.
— Успокойся, — уныло сказала Маша.
— Успеется это. Я было испугалась.
— Мама! — предостерегла Маша.
— Тебя с Милкой не регистрировали, ты вольный казак, фьють — только он тебя и видел!
— Мишку припасла? — начиная сердиться, спросила Маша.
— Припасла. Не твоему Милке ровня.
— Еще раз Костю обзовешь, я уйду, — предупредила Маша.
— Любо — живи с ним, — с сердцем уступила Прасковья. — Но зачем в Малиновке маяться, один Грошев сколь людям крови попортил. Да там все гожи.
— Люди везде одинаковые. И наши — просто Грошев их ожесточил да перессорил, это пройдет, они отойдут, сердцем оттаят. Бригадир, говорят, новенький, из Кузьминского.
Прасковья с минуту молчала, пораженная новостью. Будто ей не было никакого дела до Грошева, а вот поди ж, камень с души свалился, всю жизнь давил-давил и вот свалился, но Маше возразила:
— Новый, может, не лучше старого.
— Зачем говорить, когда не знаешь, — попрекнула Маша. — Да Андрей Егорыч всегда заступится. Он человек!
— Низовцев? Нашла заступника.
— С весны каменные дома будут строить, с удобствами. Ты живешь в городе, а ничего не знаешь — совсем отстала от жизни. Наверно, весь свет у тебя — Семен Семеныч. Коли я здоровая была, я никогда не чувствовала бы себя так хорошо, как этой весной. Поняла, как люди добры, как они отзывчивы, коли ты тоже добро делаешь, а если сразу тебя не поймут, позднее поймут, будут благодарны.
— Костя, что ль, тебе наплел? Весь в отца.
— Ты Кости не касайся.