Тихий Дон (Книги 3 и 4)
Шрифт:
Кто зайдет смерти наперед? Кто разгадает конец человечьего пути?.. Трудно шли кони от хутора. Трудно рвали от спекшихся сердец казаки жалость к близким. И по этой перенесенной поземкой дороге многие мысленно возвращались домой. Много тяжелых думок было передумано по этой дороге... Может, и соленая, как кровь, слеза, скользнув по крылу седла, падала на стынущее стремя, на искусанную шипами подков дорогу. Да ведь на том месте по весне желтый лазоревый цветок расставанья не вырастет?
В ночь, после того как приехал из Вешенской Петро, в мелеховском курене начался семейный совет.
– Ну что?– спросил Пантелей Прокофьевич, едва Петро перешагнул порог.– Навоевался? Без погон приехал? Ну иди-иди поручкайся с братом, матерю порадуй, жена вон истосковалась... Здорово, здорово, Петяша... Григорий! Григорь Пантелеевич, что же ты на пече, как сурок, лежишь? Слазь!
Григорий свесил босые ноги с туго подтянутыми штрипками защитных шаровар и, с улыбкой почесывая черную, в дремучем волосе грудь, глядел, как Петро, перехилившись, снимает портупею, деревянными от мороза пальцами шарит по узлу башлыка. Дарья, безмолвно и улыбчиво засматривая в глаза мужа, расстегивала на нем петли полушубка, опасливо обходила с правой стороны, где рядом с кобурой нагана сизо посвечивала привязанная к поясу ручная граната.
На ходу коснувшись щекой заиндевевших усов брата, Дуняшка выбежала убрать коня. Ильинична, вытирая завеской губы, готовилась целовать "старшенького". Около печи хлопотала Наталья. Вцепившись в подол ее юбки, жались детишки. Все ждали от Петра слова, он, кинув с порога хриплое: "Здорово живете!" - молча раздевался, долго обметал сапоги просяным веником и, выпрямив согнутую спину, вдруг жалко задрожал губами, как-то потерянно прислонился к спинке кровати, и все неожиданно увидели на обмороженных, почерневших щеках его слезы.
– Служивый! Чего это ты?– под шутливостью хороня тревогу и дрожь в горле, спросил старик.
– Пропали мы, батя!
Петро длинно покривил рот, шевельнул белесыми бровями и, пряча глаза, высморкался в грязную, провонявшую табаком утирку.
Григорий ушиб ласкавшегося к нему кота, - крякнув, соскочил с печки. Мать заплакала, целуя завшивевшую голову Петра, но сейчас же оторвалась от него:
– Чадушка моя! Жалкий мой, молочка-то кисленького положить? Да ты иди, садись, щи охолонуть. Голодный, небось?
За столом, нянча на коленях племянника, Петро оживился: сдерживая волнение, рассказал об уходе с фронта 28-го полка, о бегстве командного состава, о Фомине и о последнем митинге в Вешенской.
– Как же ты думаешь?– спросил Григорий, не снимая с головы дочери черножилую руку.
– И думать нечего. Завтра вот переднюю, а к ночи поеду. Вы, маманя, харчей мне сготовьте, - повернулся он к матери.
– Отступать, значит?
Пантелей Прокофьевич утопил пальцы в кисете, да так и остался с высыпавшимся из щепоти табаком, ожидая ответа.
Петро встал, крестясь на мутные, черного письма, иконы, смотрел сурово и горестно:
– Спаси Христос, наелся!.. Отступать, говоришь? А то как же? Чего же я останусь? Чтобы мне краснопузые кочан срубили? Может, вы думаете оставаться, а я... Не, уж я поеду! Офицеров они не милуют.
– А дом как же? Стал быть, бросим?
Петро только плечами повел на вопрос старика. Но сейчас же заголосила Дарья:
– Вы уедете, а мы должны оставаться? Хороши, нечего сказать! Ваше добро будем оберегать!.. Через него, может, и жизни лишишься! Сгори оно вам ясным огнем! Не останусь я!
Даже Наталья, и та вмешалась в разговор. Глуша звонкий речитатив Дарьи, выкрикнула:
– Ежели хутор миром тронется - и мы не останемся! Пеши уйдем!
– Дуры! Сучки!– исступленно заорал Пантелей Прокофьевич, перекатывая глаза, невольно ища костыль.– Стервы, мать вашу курицу! Цыцте, окаянные! Мушинское дело, а они равняются... Ну давайте бросим все и пойдем куда глаза глядят! А скотину куда денем? За пазуху покладем? А курень?
– Вы, бабочки, чисто умом тронулись!– обиженно поддержала его Ильинична.– Вы его, добро-то, не наживали, вам легко его кинуть. А мы со стариком день и ночь хрип гнули, да вот так-таки и кинуть? Нет уж!– Она поджала губы, вздохнула.– Идите, а я с места не тронусь. Нехай лучше у порога убьют - все легче, чем под чужим плетнем сдыхать!
Пантелей Прокофьевич подкрутил фитиль у лампы, сопя и вздыхая. На минуту все замолчали. Дуняшка, надвязывавшая паголенок чулка, подняла от спиц голову, шепотом сказала:
– Скотину с собой можно угнать... Не оставаться же из-за скотины.
И опять бешенство запалило старика. Он, как стоялый жеребец, затопал ногами, чуть не упал, споткнувшись о лежавшего у печки козленка. Остановившись против Дуняшки, оранул:
– Погоним! А старая корова починает - это как? Докель ты ее догонишь? Ах ты, фитинов в твою дыхало! Бездомовница! Поганка! Гнида! Наживал-наживал им - и вот что припало услыхать!.. А овец? Ягнят куда денешь?.. Ох, ох, су-у-кина дочь! Молчала бы!
Григорий искоса глянул на Петра и, как когда-то давным-давно, увидел в карих родных глазах его озорную, подтрунивающую и в то же время смиренно-почтительную улыбку, знакомую дрожь пшеничных усов. Петро молниеносно мигнул, весь затрясся от сдерживаемого хохота. Григорий и в себе радостно ощутил эту, несвойственную ему за последние годы податливость на смех, не таясь засмеялся глухо и раскатисто.
– Ну вот!.. Слава богу... Погутарили!– Старик гневно шибнул в него взглядом и сел, отвернувшись к окну, расшитому белым пухом инея.
Только в полночь пришли к общему решению: казакам ехать в отступ, а бабам оставаться караулить дом и хозяйство.
Задолго до света Ильинична затопила печь и к утру уже выпекла хлеб и насушила две сумы сухарей. Старик, позавтракав при огне, с рассветом пошел убирать скотину, готовить к отъезду сани. Он долго стоял в амбаре, сунув руку в набитый пшеницей-гарновкой закром, процеживая сквозь пальцы ядреное зерно. Вышел, будто от покойника: сняв шапку, тихо притворив за собой желтую дверь.
Он еще возился под навесом сарая, меняя на санях кошелку, когда на проулке показался Аникушка, гнавший на водопой корову. Поздоровались.
– Собрался в отступ, Аникей?
– Мне собраться, как голому подпоясаться. Мое - во мне, а чужое будет при мне!
– Нового что слышно?
– Новостей много, Прокофич!
– А что?– встревожился Пантелей Прокофьевич, воткнув в ручницу саней топор.
– Красные что не видно [вот-вот, очень скоро] будут. Подходят к Вешкам. Человек видал с Большого Громка, рассказывал, будто нехорошо идут. Режут людей... У них жиды да китайцы, загреби их в пыль! Мало мы их, чертей косоглазых, побили!