Титус Гроан
Шрифт:
Произнося все это, он делал знаки стоящим на берегу – бессильно пожимал плечами. Тем временем, быстрые слова его текли, гипнотизируя Двойняшек, застывших по бедра в пурпурной зыби.
– И ни слова о Пожаре – сидите дома, никуда не выходите и не с кем не встречайтесь, как сделали сегодня вопреки моему приказу. Вы ослушались меня. Сегодня вечером, в десять, я буду у вас. Я недоволен, поскольку вы нарушили данное мне слово. И все же, величие осенит вас, но только никогда, никому ни слова о Пожаре. Сесть!
От этого властного приказа Стирпайк удержаться не смог. Пока он говорил, сестры не отрывали от него глаз, и он решил убедиться в том, что в мгновенья, подобные этим, ослушаться его они не способны – что они не способны думать ни о чем, кроме того, что он внедряет в их головы усвоенным им странно низким голосом, постоянным повторением нескольких простеньких фраз. Губы его, когда он увидел, как две пурпурные куклы погружают зады в тепловатую воду, чуть изогнулись в низменном, самоуверенном удовлетворении. Только длинные шеи сестер, да схожие с блюдцами лица и остались торчать над поверхностью озера. Каждую окружали волнуемые водой подрубы пурпурных юбок.
Прямо перед собой смотрел Стирпайк, впитывая и смакуя сладостную суть ситуации, а губы его выплевывали слова:
– Ступайте назад! Назад в ваши комнаты и ждите меня. Немедля назад – и никаких разговоров на берегу.
Когда они по его приказу ухнули в воду, Стирпайк, рисуясь перед наблюдателями, схватился, как бы в отчаянии, за голову.
Тетушки поднялись, облепленные пурпурной тканью, и взявшись за руки, направились к замершим на песке пораженным зрителям.
Урок, преподанный Стирпайком, оказался усвоен ими на диво, так что они, торжественно прошествовав мимо Доктора, Фуксии, Ирмы и нянюшки Шлакк, вошли под деревья, свернули налево, в ореховую аллею, и удалились, в своего рода вымокшем трансе, в сторону Замка.
– Это выше моего понимания, Доктор! Решительно выше! – крикнул стоящий в воде юноша.
– Вы меня удивляете, милый мальчик! – крикнул в ответ Доктор. – Клянусь всем земноводным, вы меня удивляете. Поимейте совесть, дорогое дитя, поимейте совесть и плывите прочь, – нас уже утомило созерцание вашего живота.
– Простите мне присущий ему магнетизм! – ответил, отступая поглубже, Стирпайк; минуту спустя он был уже далеко, плывя прямо на Плотостроителей.
Фуксия, следя за бликами солнца, игравшими на мокрых руках юноши, обнаружила вдруг, что у нее колотится сердце. Она не доверяла своим глазам. Высокий, выпуклый лоб и задранные плечи Стирпайка отвращали ее. Он не был частью Замка, и девочка это знала. Но сердце ее колотилось, потому что он был живым – таким живым! и безрассудно смелым, казалось, никому не по силам его обуздать. Отвечая Доктору, он смотрел на нее. Фуксия не понимала. Печаль клубилась в ней подобием темной тучи, но когда она думала о Стирпайке, ей чудилось, будто тьму эту пронзает ветвистая молния.
– Я возвращаюсь, – сказала она Доктору. – Мы встретимся вечером, спасибо. Пойдем, Нянюшка. До свидания, госпожа Прюнскваллор.
Ирма произвела всем телом странно извилистое движение и деревянно улыбнулась.
– Приятного дня, – сказала она. – Все было чудесно. Более чем. Вашу руку, Бернард. Я говорю – вашу руку.
– Ты получишь ее, о белоцветная, можешь не сомневаться. Я услышал твои слова, – сказал ее брат. – Ха! ха! ха! Вот она. Рука, исполненная трепетной красы, и каждая пора на ней взбудоражена прикосновением твоих вялых перстов. Ты примешь ее? Примешь. Ты ее примешь – но прими ее со всею серьезностью, ха! ха! ха! Со всей серьезностью, умоляю тебя ласковый лягушонок, и возвращай ее мне время от времени. Пойдем. До свидания, Фуксия, пока – до свидания. Мы расстаемся лишь для того, чтобы встретиться вновь.
Он нарочито задрал локоть и Ирма, раскрыв над головой парасоль, покачивая бедрами и выставив нос, словно компасную иглу, взяла его под руку, и так они вошли под сень древес.
Фуксия подняла с земли Титуса и уложила его себе на плечо, а Нянюшка свернула ржавый ковер, после чего и эти трое тронулись, своей чередою, в обратный путь.
Стирпайк уже достиг противного берега, и ведомая им кампания возобновила d'etour озера, неся на плечах толстые ветви каштана. Юноша живо шагал впереди, покручивая в пальцах трость с потайным клинком.
ГРАФИНЯ ГЕРТРУДА
Еще долгое время после того, как капля сорвалась с листа падуба и мириады отражений, плававших по ее поверхности, стали частью всего, что ушло навсегда, лицо, маячившее в схожем с шипом боярышника окне, продолжало глядеть в лето.
Лицо это принадлежало Графине. Она стояла на стремянке, потому что только так удавалось ей выглянуть в высоко расположенное, заросшее плющом оконце. Темную комнату за ее спиной наполняли птицы.
На багряных обоях лежало несколько пламенеющих пятен – это солнечные лучи, сумевшие протиснуться мимо графининой головы, с безмолвным ожесточением били в стены. В полусвете они оставались полностью неподвижными, горя бестрепетно и потопляя все окружающее в еще пущем сумраке, в своего рода покорном движении, в контригре теневых объемов с оттенками от густой пепельной серости до черноты.
Птиц различить было трудно – в спальне Графини не горело ни единой свечи. Лето пылало за высоким оконцем.
В конце концов, Графиня спустилась с лестнички, делая один мамонтовый шаг за другим, пока обе ноги ее не стали на пол, и повернувшись, направилась к тусклой кровати. Достигнув изголовья, она запалила фитилек полуистаявшей свечки, села, откинувшись на подушки, и вывела огромными губами до странного сладкую, низкую, свистящую ноту.
При всей ее необъятности, впечатление получилось такое, словно гигантское зимнее дерево вмиг обратилось в летнее. Но не листья покрыли ее, а птицы – покровом таким же плотным, как листва. Глаза их мерцали, отражая пламя свечи, как сотни стеклянных бусин.
– Слушайте, – сказала она. – Мы здесь одни. Дела принимают дурной оборот. Что-то разладилось. Затевается нечто злое. Я в этом уверена.
Глаза ее сузились.
– Но пусть попробуют. Мы подождем. Мы торопиться не станем. Пусть поднимут на нас свою мерзкую руку, и тогда, клянусь Погибелью, мы свернем им шеи. Через четыре дня Вографление – а там я заберу его к себе, мальчика, ребенка – Титуса Семьдесят Седьмого.
Графиня встала.
– И Бог да простит мою душу, ибо я буду в этом нуждаться! – пророкотала она, и птицы забили крыльями, переступая, чтобы сохранить равновесие. – Бог да простит ее, когда я найду негодяя! Не знаю, как там насчет отпущенья грехов, но удовлетворение я получу!
Она извлекла из ближайшей корзинки несколько хлебных крошек и вложила их себе в губы. Одна из пичуг, заслышав дробное цоканье ее языка, принялась склевывать крошки, но глаза Графини все еще были полуприкрыты и остававшиеся на виду малые доли райков поблескивали жестко, как мокрый кремень.
– Удовлетворение, – хрипло повторила она, словно бы вымурлыкивая слоги. – Все сходится к Титусу. Гора и камень, Род и Обычай. Пусть попробуют тронуть его. За каждый его волос я остановлю чье-то сердце. И если, когда все уляжется, милость Господня почиет на мне – хорошо; а если нет, то и пусть.
ПРИВИДЕНИЕ
Нечто, облаченное в белый саван, направлялось к дверям, ведшим в покои близняшек. Замок спал. Вселенское безмолвие. Нечто было нечеловечески высоким и, казалось, не имело рук.
Тетушки, обнявшись, сидели в своей комнате у холодной каминной решетки. Они так долго ждали, когда повернется ручка двери. Вот она и начала поворачиваться. Двойняшки не отрывали от нее глаз. Они уже больше часа глядели на нее – через скудно освещенную комнату, под тиканье бронзовых часов. И внезапно в постепенно ширящейся щели объявилось, зацепив притолоку, Нечто – осклабленная, с застывшими чертами башка, голый череп.