Титус Гроан
Шрифт:
– Старею, – бормотал он, потирая бока, и складываясь, приподнимался, точно палочник, у порога хозяйской спальни.
В прошлую зиму, когда Горменгаст утопал в глубоких снегах, он спал достаточно крепко. С неудовольствием вспоминал теперь Флэй обледенелые окна, снег, налипший на стекла, через которые он, когда солнце падало за Гору, казалось, норовил вползти внутрь кровавой пеной.
Воспоминание это расстроило Флэя, к тому же он смутно сознавал, что причина, по которой холод все пуще донимает его в эти одинокие ночи, никак не связана с возрастом. Тело Флэя давно уж закалилось настолько, что стало походить на некую неодушевленную вещь, ничего не имеющую общего с плотью и кровью. Правда, эта ночь выдалась особенно тяжкой – необузданная, шумная, – но Флэй помнил, что четыре ночи назад ветра не было вовсе, а он все едино дрожал, как дрожит сегодня.
– Старею, – вновь просипел он сквозь длинные пожелтевшие зубы, сознавая, впрочем, что сам себе лжет.
Никакой холод на свете не заставил бы волосы его встать дыбом и застыть, точно тонкие проволочки, почти до боли стянув кожу на бедрах, на руках и зашейке. Так он боится? Да, как боялся бы на его месте любой разумный человек. Ему было очень страшно, хоть чувства, им испытываемые, несколько отличались от тех, какими томился бы кто-то другой. Флэй боялся не тьмы, не хлопанья далеких дверей, не завывания ветра. Он всю свою жизнь прожил в неприязненном, тусклом мире.
Флэй повернулся так, чтобы видеть верхнюю площадку лестницы, хотя в такой темноте различить ее было навряд ли возможно. Он с хрустом размял костяшки левой ладони, все пять, одну за одной, но хруста почти не услышал, поскольку новый порыв ветра сотряс все окна Замка, наполнив мрак перестуком дверей. Он боялся, боялся вот уже несколько недель. Однако трусом Флэй не был. В коренной сердцевине его существа обреталось нечто прочное, жесткое, некое упорство, не допускающее паники.
Внезапно ветер взвинтил себя до последней крайности, и сразу за тем наступила мертвая тишь, впрочем, промежуток безмолвия завершился так же быстро, как начался, и несколько секунд погодя ураган налетел на Замок словно бы с другой стороны, бросив в бой новые армии сплошного дождя и града, ударившие бортовыми залпами из самой утробы еще более буйственной бури.
В несколько мгновений совершеннейшего безмолвия, разделивших два натиска урагана, Флэй рывком отодрал тело от пола и сел, вытянувшись в струну, напрягши каждую мышцу. Он втиснул край кулака меж зубов, мешая им выбивать дробь, и вперил взор в темную лестницу, с которой явственно донесся звук и далекий, и близкий, отвратительно отчетливый звук. В этой лакуне безмолвия каждый из разрозненных звуков Замка словно бы сбился с пути, сорвался с привязи. Мышь, что-то грызущую под досками пола, равно могли отделять от Флэя и несколько футов, и несколько залов.
Звук, услышанный Флэем, был звоном неспешно точимого лезвия. С какого расстояния он долетал, понять было невозможно. То был звук отвлеченный, висящий в пустоте, но столь оглушительный, что источник его мог находиться и в дюйме от настороженного уха Флэя.
Число проходов лезвия по точилу никакой не имело связи с истинной протяженностью времени, прожитого вслушивавшимся Флэем. Для него механические проезды стали по камню длились всю ночь. Флэй не удивился бы, если б, пока он прислушивался, затеплился новый день. На самом деле, все продлилось лишь несколько мигов, и когда вторая буря с ревом обрушилась на стены замка, Флэй уже стоял на четвереньках, оскалив зубы и вытянув голову туда, откуда донесся звук.
Буря буянила, не утихая, всю ночь. Флэй скорчился под дверью хозяина, проходили часы, но страшного скрипа он больше не услышал.
Заря, когда она наступила, неторопливо и непреклонно усеивая черную землю сероватыми семенами, застала старого слугу с открытыми глазами, с мертво висящими по сторонам от поджатых коленей кистями рук, с пренебрежительным подбородком, покоящимся между скрещенных запястий. Воздух яснел медленно, и Флэй, один за другим расправляя затекшие члены, неуклюже поднялся на ноги и вжал голову в плечи. Затем извлек изо рта железный ключ и опустил его в карман куртки.
В семь медленных шагов он добрался до лестницы и остановился, вглядываясь в холодный ее пролет. Нескончаемые, казалось, ступени уходили вниз. Глаза Флэя переходили с одной на другую, пока не запнулись о какой-то предметик, лежавший футах в сорока от него, в центре одной из площадок. Некий неровный овал. Флэй обернулся к двери лорда Сепулькревия.
Ярость небес иссякла, все стихло вокруг.
Флэй спустился, держась рукой за перила. Каждый шаг его отзывался под ним эхом, пробуждая другое, слабенькое, где-то вверху, на востоке.
Когда он достиг площадки, луч света пробил, точно тонкая пика, одно из восточных окон и уткнулся, дрожа, в стену в нескольких футах от Флэя. Луч сгустил тени над и под собою, и Флэй некоторое время шарил по полу, прежде чем нащупал увиденный сверху предмет. Жесткой его ладони вещица эта показалась омерзительно квелой. Он поднес ее к глазам, ощутил ее тошный, резкий запах, но разглядеть все равно не смог. Тогда, подставив ее под солнечный луч, так что рука его заслонила световой ромб на стене, он увидел сверхъестественно яркое, маленькое, затейливо вылепленное печеньице.
По ободу хрупкого, с кораллом схожего теста тянулись звенья лепной цепочки, оставляя в середке крохотный кружок зеленоватой, точно нефрит, глазури, на заиндевелой поверхности коей застыла, свернувшись кремовым червячком, буква «С».
ЯВЛЕНИЕ БАРКЕНТИНА
Утомленный дневным ритуалом (часть которого требовала от него трижды взойти по каменной лестнице на Кремнистую Башню и спуститься с нее, всякий раз оставляя наполненный вином бокал на сундуке с полынью, специально для того установленном в синей стрельнице), Граф, едва завершив исполнение последних обязанностей дня, удалился в свою комнату и принял дозу опия, большую, чем когда-либо прежде. Замечено было, что теперь он исполняет свои дневные труды с рвением, прежде невиданным. Его внимание к деталям, скрупулезность вникания в мельчайшие подробности монотонных церемоний и усердие при выполнении оных свидетельствовали о том, что в жизни Графа открылась новая страница.
Утрата библиотеки стала ударом столь сокрушительным, что он даже не начал еще испытывать мук, впоследствии постигших его. Он оставался растерянным, потрясенным, но инстинктивно чувствовал, что единственное его спасение коренится в стараниях сколь можно чаще отвращать разум свой от свершившейся трагедии, целиком погружая его в рутину дня. Однако проходили недели и ему становилось все труднее не впускать в свои мысли ужас той ночи. Книги, которые он любил не только за их содержание, но, в сущности говоря, и за изменчивость свойств бумаги и шрифта, продолжали напоминать Графу, что ему никогда уже не придется листать их и перечитывать. Утрачены были не просто книги и мысли, в них излагавшиеся, возможно, самой тяжкой из всех стала для Графа утрата часов, которые он проводил в размышлениях, возносивших его над ним самим и уносивших вдаль на беззвучных, огромных крыльях. Не проходило и дня, чтобы он не вспомнил какого-то особого тома либо подборки томов, самое расположение коих вдоль стен так ясно запечатлелось в его мозгу. Он спасался от этой саднящей пустоты требующими сверхчеловеческих усилий попытками замкнуть свой разум исключительно на череде церемоний, которые ему надлежало выполнять каждодневно. Он не предпринял попытки спасти хотя бы единую книгу, ибо даже когда пламя забилось вокруг, сознавал, что каждое отнятое у огня предложение станет для него нечитаемым, станет горьким, как желчь, нескончаемым упреком. Лучше оставить в сердце зияющую, полную пустоту, чем сносить издевательские укоризны осиротелой книги. И все-таки, не проходило и дня, чтобы Граф не чувствовал, как твердость его ослабевает.
Вскоре после гибели Саурдуста кто-то вспомнил, что у старого библиотекаря был некогда сын. К поискам оного приступили немедленно. Однако немало прошло времени, прежде чем его удалось отыскать – спящим в комнате с на редкость низкими потолками. Чтобы проникнуть в нее через грязную ореховую дверь, приходилось сгибаться. А согнувшемуся, пройдя под трухлявой притолокой, разогнуться и выпрямить спину уже не удавалось, ибо потолок комнаты провис, опустившись по большей части до притолоки, в середине же комнаты он, вздутый, точно заплесневелое брюхо, свисал еще ниже, весь черный от мух. Света из узкой, уцелевшей близ пола полоски окна сюда проникало не много, и оттого посланным на поиски слугам затруднительно было понять, есть в этой комнате кто-нибудь или нет никого. В центре ее стоял на вполовину спиленных ножках стол, и лишь налетев на него, слуги обнаружили, что он-то и закрывал от них Баркентина, сына старика Саурдуста. Баркентин лежал на соломенном тюфяке. При первом взгляде на него слуг напугало сходство сына с покойным отцом, но когда они увидели, что у старика, лежащего, закрыв глаза, на спине, всего лишь одна нога да и та иссохшая, у слуг отлегло от сердца, и они распрямились, и крепко зашибли головы о потолок.