Точка опоры. Выпуск третий
Шрифт:
— Все гуляешь, котяра, — засмеялся в трубку отец. — Смотри, Ленке расскажу… Нету тебе писем, нету.
Бросив трубку, Павловский еще некоторое время стоял у аппарата. У него горели щеки. Насмешливые слова «нету писем, нету» звучали в ушах, и это была насмешка, конечно, не отца, — на отца он и не подумал обидеться, — это она смеялась над ним. Он готов был получить любой, буквально любой ответ от Милы. Его самолюбие не задели бы ее самые злые слова; приготовившись к этому, он чувствовал себя защищенным. Но он никак не думал, что она сможет не ответить ему вообще. Просто не ответить… Дрянь. Какая дрянь. Она снова нашла способ унизить его. «Бедная девочка»…
Павловский вспомнил, какой она пришла на встречу к метро, ее лицо — утомленное, неприятно взрослое, и подумал, что уже тогда было заметно в ее чертах что-то недоброе и порочное.
Конечно, еще некоторое время он все-таки продолжал ждать письма, но за потоком дел все забылось. Работы было много, и дома каждый вечер приходилось допоздна заниматься: в следующем году — кровь из носу — он должен был защищаться.
— Усталый у тебя вид, Сашенька, — вздыхала мать. — Синяки под глазами.
Павловский отшучивался. Он чувствовал себя неутомимым.
В мае он улетел на неделю в командировку в Новосибирск. Его устроили в отличной гостинице. Он отоспался и вернулся отдохнувшим, посвежевшим.
— Тебе письмо пришло, — в тот же день сказал по телефону отец.
— Из Москвы? — удивился Павловский.
— Нет, не из Москвы. Из Дедова какого-то… Приедешь, что ли?
— Приеду, — подумав, сказал Павловский. — Завтра.
Письмо было тоненьким, в конверт явно был вложен всего один небольшой листок. Взяв письмо в руки, Павловский не почувствовал ничего, кроме равнодушия. «Долго собиралась, милая», — подумал он и спрятал письмо в карман.
Вскрыл он письмо только в метро, возвращаясь от родителей. Разрывая конверт и вытаскивая листок, он все же ощутил легкое волнение. Почерк у Милы был красивый (сразу вспомнились ее нежные, горячие пальцы). Рассматривая аккуратные, округло выписанные буквы, Павловский как-то не сразу воспринял смысл коротенького письма. Когда же этот смысл дошел до сознания, он испытал мгновенное, болезненно-ослепительное ощущение, подобное внезапному удару по глазам. На листке было написано:
«У меня установили телефон (следовали пять цифр номера). Позвони мне сразу, я каждый вечер дома. Умоляю тебя, позвони и приезжай скорее, иначе я не знаю, что сделаю. Я больше так не могу».
В этот вечер он долго курил, стоя на лестничной площадке. Мыслей не было, только злость на себя — за то, что написал ей, выманивал ее на ответ. Ничему дурака жизнь не учит.
Ночью он проснулся и долго ворочался без сна. Какое-то неприятное, очень неприятное чувство мешало заснуть, какой-то сосущий холод, даже не в груди, а где-то в животе, и он не мог понять, что же это такое.
Утром, на работе, смутный, невыспавшийся, он понял, что это: страх. Но чего? Того, что она теперь, зная его адрес, будет писать ему или даже приедет в Ленинград? Глупо! Тогда чего же ему бояться? Что она покончит с собой? Но это вообще идиотизм!
Он курил в своем кабинетике, чего никогда прежде не делал, роняя пепел на черновики срочных документов. Глупо, глупо! Он пробовал спокойно разобраться во всем. Мила, ее поведение в институте, потом в ресторане, потом той ночью. Ее молчание в течение целого месяца и теперь, вдруг, это неожиданное письмо. Одно не вязалось с другим, никак не вязалось. Конечно, все это ерунда, просто она психически неуравновешенна, и это ее письмо — всего лишь очередная нервная вспышка. Протуберанец. Вернее даже — протуберанчик. Написано под влиянием минутного настроения и никаких последствий иметь не должно.
Он перебирал в памяти события, отыскивая то, что должно было подтвердить успокоительные рассуждения. Время от времени перечитывал письмо, которое носил с собой. Иногда начинало казаться, что эти красиво выписанные слова действительно звучат, в общем, безобидно и ничего угрожающего в них нет. Но в следующий раз его снова обжигали эти строчки на листке, их кричащий смысл. Да, конечно, она психически неуравновешенна, но ведь это и страшно! Черт ее знает, на что она может быть способна… И дальше лезло в голову нечто уже настолько неопределенно-жуткое, что Павловский только морщился и мотал головой.
Ну, хорошо, старался он рассуждать логически, даже если он примет все это всерьез и кинется на ее призыв, что он сможет для нее сделать? Приехать и сказать ей, что он женат?.. Конечно, можно развестись с Леной и жениться на Миле. Для окружающих это будет если и не оправдано, то понятно. Красивая женщина, на шесть лет моложе. А главное, Лена бездетна. Вот и причина… Да нет, абсурд! Как можно о таком даже подумать! Жить с истеричкой. Сам вместо нее в петлю полезешь!
Он злился на нее, злился на себя, и от этой злости рождались холодные, едкие мысли о том, что самое благоразумное — вообще наплевать на всю эту историю. Пусть делает, что хочет, он здесь ни при чем. Она написала именно ему, конечно, только под влиянием минутной вспышки. За час до этого, наверное, о нем и не помнила. Не настолько уж они связаны. Если она какую-нибудь глупость и сотворит, кто его станет разыскивать и обвинять? Он ничего даже не узнает.
И, думая о том, что он действительно мог бы и должен был на все наплевать, но вот — принимает же эту нелепость так близко к сердцу, мучается, без вины виноватый, Павловский жалел себя.
Он считал себя хорошим психологом. Не только по отношению к другим. С другими — при его наблюдательности, знании людей, интуиции — обычно было несложно; ошибки, вроде случая с Милой, бывали редки. Гораздо труднее, казалось ему иногда, было разобраться в том, что чувствовал он сам. Но он приучился, одергивая себя, трезво и логично анализировать собственные чувства и побуждения, раскладывать их, как векторы в механике, на простейшие составляющие. Это помогало: снималось напряжение, все высвечивалось ярким бестеневым светом, в котором любые переживания представали сровненными, сглаженными, теряли ненужную остроту. Такое мудрое умение сохранять глубинное спокойствие сложилось не сразу, по кирпичику, но сложилось прочно, и теперь он считал, что иначе и нельзя, потому что спокойствие было не целью, а только средством, чем-то вроде защитной реакции организма, целью же была та относительная независимость, которую оно давало, это спокойствие. Независимость от повседневной будничной нервотрепки, от случайных обстоятельств, от чужой недоброжелательной воли и глупости. Без этого спокойствия, без ощущения независимости, которое оно давало, он, с его самолюбием, просто не выдержал бы. Ведь и диссертация была нужна ему прежде всего для того, чтобы утвердить свою служебную независимость; и высокий оклад тоже в конечном счете нужен был не ради самих денег, не ради вещей, к которым он был почти равнодушен, не ради какой-нибудь дорогостоящей нелепой игрушки вроде автомобиля, но ради той дополнительной независимости в жизни, которую могли дать деньги, хотя бы просто ради возможности тратить, не считая, на какие-нибудь мелкие повседневные прихоти. Ставя перед собой только реальные цели, он был уверен в успехе, но, впрочем, не сомневался и в том, что если бы возникли непредвиденные осложнения, если бы его вдруг постигла неудача — с диссертацией, с должностью, с окладом, то он перенес бы и это, сумел бы приспособиться к новому.
Он знал, что не обманывает себя: все было именно так. И потому казалось особенно непонятным, отчего сейчас он болезненно выбит из равновесия, что заставляет его так переживать, так метаться из-за этого нелепого письма нелепой, случайной знакомой. Ведь не виноват же он перед ней, в самом-то деле! А хоть бы и был виноват, что из этого?..
Надо было работать. Иногда привычные дела отвлекали настолько, что он, казалось, забывал о неприятностях, работал так же спокойно, вдумчиво, уверенно, как всегда. Но потом, вдруг, словно без всякого внешнего толчка, накатывалось это беспокойство, этот сосущий холод где-то в животе, и все валилось из рук.
Прошло несколько дней, и Павловский постепенно начал сдаваться. Вначале он решил послать ей письмо и долго, до головной боли, обдумывал, что написать. Потом понял: письмо не годится. От мысли позвонить по междугородному телефону он отказался сразу: что могут дать три-четыре минуты разговора, который будет слушать вся очередь на переговорном пункте? Надо было ехать в Москву. И как только Павловский окончательно решил это, его сразу охватил приступ пугливого нетерпения. Скорее ехать, скорее!