Том 1. Голый год
Шрифт:
И вечером мать рассказывала дочери, что – смертельное манит, манит полая вода к себе, манит земля к себе с высоты, с церковной колокольни, манит под поезд и с поезда. Девочкой не поняла этого Алена, – в тот вечер, когда шумело половодье и в открытое окно шел запах свежей земли. Но потом поняла, поняла уже девушкой: через несколько весен сама стояла на мосту в половодье и чувствовала, что манит, – манит вода, – неведомое, смертельное, – и углубила, поняла, что смертельное манит повсюду, что в этом – жизнь, манит кровь, манит земля, манит – Бог.
Девушка ходила за реку, на село, на гулянки, пела на откосе с девушками песни и водила хороводы, встретила парня и полюбила его, и быть бы свадьбе, но мать ее, Арина, вдруг заупрямилась, а потом покаялась дочери, говорила:
– Аленушка, ведь жених-то твой – родной твой братец. Грех… давно это было, молодая была, на сенокосе – согрешила с отцом его. Отец-то твой в солдатчине был. Грех приключился, – говорила тихо, шепотом, утирала кончиком платка уголки губ, некогда красивых.
Мать покаялась, а Алена перестала ходить на откос, проводила вечера около своей сторожки, ночами прислушивалась к перепелиному крику, следила за речным туманом и еще раз почуяла, что – смертельное – грех манит; грешное манит так же, как и святое, и рубежом всему – смерть.
Так прошла молодость, в избе под соломенным навесом, где были около небо, сосны, песок и река с лугами, с цветами и травами.
Потом била жизнь.
Любит каждый однажды, и всегда любовь несчастна, ибо иначе не может быть и должно так быть, потому что после любви человек становится подлинно человеком, потому что страдание очищает, красота и радость любви – в тайне ее. И никто не знал, как тосковала Алена ночами, молодая, одинокая, с молодым своим телом, – в июне, в июньские сенокосные ночи. Поэтому она осталась и вековушкой, не вышла замуж до положенных своих двадцати лет, после которых редко берут уже девушку; поэтому не показывала никому и поминальной своей книжечки, где на первой странице было написано здравие раба Божьего Алексея, первого ее жениха, кровного ее брата. Помогала матери в собирании трав, ходила за отца по рельсам с фонарем и зеленым флагом, пряла зимними вечерами на бесконечной прялке. Так было до двадцать четвертого года, остро начала тогда она чувствовать Бога с смертельными его тайнами, ходила в церковь и молилась зарями, – ведь всегда религиозное связано с плотским, с телесным.
С тех пор, с того апреля, как мать рассказала о том, что смертельное манит, прошло пятнадцать лет. Из Алены-девочки стала красивая женщина, крепкая, румяная, широкая, с черными глазами, опущенными скромно долу.
Тот же молодой студент, что тогда смеялся и стоял под окошком с расстегнутым воротом, радостный и бодрый, – успел уже сильно разменять свою жизнь, так, как разменивали революцией ее многие русские бары: женился неудачно, метался с женой по России и за границей, все время тоскуя по тихой, разумной жизни; разошелся с женою не скоро и трудно, потратив на это все, что было отпущено ему для творения жизни; вернулся наконец в свою усадьбу, в Марьин Брод, поселился один в старом доме, зарылся книгами. Был он уже зрелым мужчиной, с бородою окладистой, с усталыми уже глазами и печальной улыбкой.
И Алена ушла к нему жить. Правила народа нашего строги и просты, – каждый родившийся должен по весне обвенчаться, родить и потом умереть; всем же отступившим от этого можно делать по-своему свою жизнь, – и не грех, если вековушка пойдет ко вдовцу в работницы, не грех, если ко вдове заезжают почтари со станции, – не осудит никто: ведь цветет рожь и в цветении своем несет колосы, ведь ржут по весне в полях лошади, токуют на токах птицы и поют на откосе девушки.
Алена ходила в церковь к обедне, дома плакала потихоньку, потом взяла на плечи сундучок свой и пешком пошла за реку, в усадьбу Марьин Брод; уходя, остановилась в дверях, окинула взором избу, сказала тихо:
– Что же, прощайте. Ухожу.
И ушла, – никто не осудил, не понесла греха.
Опять был июнь. Во ржи в полях кричали перепела, небо было зеленым, солнце садилось на западе, и на востоке стал хрустальный серп; шла тихо, срывала колосики и высасывала сладко-вяжущий сок из будущих зерен.
В усадьбе у Полунина прожила она пять лет.
Пришла к нему вечером, поставила в кухне на скамью сундучок, прошла в его кабинет. Полунин сидел у стола. Сказала:
– Вот я, пришла, – и, как мать ее, платком утерла уголки губ, еще красивых очень.
Полунин был из тех русских бар, что ищут правду и Бога, и позвал к себе Алену он, потому что полюбил ее и еще потому, что думал в ней найти правдивое и естественное, отдохнуть с ней и создать жизнь правильную и крепкую. Они жили вдвоем в усадьбе, сами справляли хозяйство. Полунин учил Алену грамоте и читал с ней Жития, сам увлекающийся ими, ищущий подлинно русское.
Через полгода у них родилась дочь Наталья, – и Алена предалась ребенку, в нем и через него чувствуя жизнь. Была жизнь ее проста и сурова, как жизнь и Полунина, – вставала с зарей, молилась Богу, шла доить коров, готовила к обеду, снова в полдень доила коров, была с ребенком, кормила его, пеленала, мыла.
Никто к ней не ходил, не ходила и она никуда, кроме церкви. Зимой заметала их метелица, весной к самой усадьбе подходила река, осенью шли дожди и стояли пустынные, ясные, холодные дни. Полунин сидел за книгами, рубил дрова, говорил о правде и – не примечал, верно, что слова его о добре иной раз были черствы и злы, – люди стареют.
Год сменялся годом. Весны многое творят в жизни человеческой, – у Алены был еще июнь, пахнущий травами, с горьким березовым рассветом и с хрустальным серпом над горизонтом. Девочка Наталья умерла. Смертельное – манит. Девочка Наталья умерла в апреле, и жизнь Алены стала пустой. Бог всегда был с нею – у нее в сердце. Хоронить ходили с Полуниным через мост, – разлилась река. Оттуда шли молча, рядом, на мосту остановились на минуту, – верно, каждый вспомнил о своей молодости, – пошли тихо дальше; в доме было сыро, пустынно и темно.
И когда подошел июнь, Алена решила – идти. Смертельное – манит, манит броситься с моста в полую воду, манит – в дали, в конец, чтобы идти, идти, – и есть люди, которые уходят.
Сзади была жизнь, в которой остались июнь с его травами, жених Алексей, дочь Наталья, быть может, Полунин, материна тайна, – впереди осталось смертельное – Бог и дорога.
Утром сказала Полунину:
– Ухожу завтра, прощай!
– Куда уходишь?
– Так… в монастыри… куда придется… в святые места.
И ушла, отнесла сундучок свой к матери в сторожку, а на рассвете вышла, шла полями, ржаным морем, раскусывала сладко-вяжущие ржинки, смотрела в небо, шла от креста колокольного ко кресту, чуяла, – чуяла, как пахнет июнь, и думала, глядя на дорогу, что подорожники – от пореза, от лишаев, что синенькие звездочки – от змеиного укуса.
В монастырях молилась, – вынимала просвирки: за упокой…
Согрешила только однажды в монастырской гостинице, в темном коридоре; сладок грех около Бога, и смертельное – манит.
Март 1918 г.
Снега*
С вечера в хрусткой тишине были слышны ямщичьи колокольцы; должно быть, проехали со станции. Колокольцы прозвонили около усадьбы, спустились в овраг, потом бойко – от рыси – задребезжали на деревне и стихли за выгоном. В усадьбе их слышали.
Полунин сидел в кабинете с Архиповым за шахматным столиком. Вера Львовна была у ребенка, говорила с Аленой, затем ходила в читальню-гостиную, рылась в книгах. Кабинет был большим, на письменном столе горели свечи, валялись книги, над широким кожаным диваном висело, поблескивая тускло, старинное оружие.