Том 1. Русская литература
Шрифт:
В ней так много хрупкого, шатающегося, ветхого, что мы должны быть благодарны разрушителю. В то время как одни убирают руины буржуазными розами и ярким тряпьем, тщась превратить затхлые берлоги в дома старческого плотоугождения, а другие кропят их святою водою спиритуализма и обкуривают монашками их вонючие углы, — Л. Андреев ходит с топором в сильных руках: хватит тут, тяпнет там: валит пыль, точно из грибов-поганок, трещат трухлые балки, обваливается жалкая штукатурка, белым узором закрывавшая черные дыры… Разрушайте, разрушайте и топором и огнем. Это надо. От хлама тесно стало. Эмиссары смерти делают свое дело, полезное и нужное.
Но Андреев не только могильщик, он хочет быть убийцей. Он не только разрушитель, ему хочется быть Геростратом. Не может же он не видеть среди кавалеров и дам ордена чумы другие лица — энергичные, устремленные вперед очи, серьезную складку губ, по временам разжимающихся для лучезарной улыбки; не может не видеть сильные груди, дрожащие от уда ров здорового, неудержного сердца, руки трудовые, чресла неиссохшие, неиссякшие; не может не слышать новые марши, еще негромкую музыку будущего; не может не чуять ароматов обетованной весны. Иногда он как будто чуть не с восторгом останавливается перед этими людьми (Трейч и другие из «Звезд» 6 ). Потом опоминается, насупливается. И хочется ему, человеку в чумном плаще, человеку с чумным крюком, подкравшись сзади, всадить нож в спину тому, кто не хочет умирать. Для его, Андреева, торжества нужно все, всех свалить в известковую яму. Литературно, конечно. В этом его величие. Пронесся-де, как смерч над землею, и оставил по себе пустыню.
Рядом с руинами строится понемногу новое. Это новое будет расти вопреки всем Андреевым мира. И это сердит, это беспокоит нашего писателя. И он вновь и вновь принимается грызть устои человечества, вновь и вновь пытается встряхнуть весь шар земной, чтобы все на нем попадало. Потеет, ломает зубы и доказывает свое бессилие. Не может еще понять, что рожден похоронить мертвое ради живого, ликвидировать осень ради новой весны. Гасит дымные свечи, зажженные ложной культурой, растоптал факел индивидуализма, мнимо-целебный огонек революционного рационализма и, досадуя на разгорающуюся зарю, хотел бы нахлобучить черный абажур на самое солнце жизни. И тут ничего не выходит. Всюду удается ему лишь превратить в тьму то, что ложно казалось светом, и словно химически очистить свет истинный. Таков Андреев. И четыре последние его повести крайне поучительны и в хорошем своем и в дурном, и в сильном и в слабом.
Но в «их литературе» он, хотя, бесспорно, к ней принадлежит, выше других своею открытостью, мрачной смелостью своего радикально черного пессимизма, безочарования.
II. «Елеазар», или о смерти и воскресении
Я приветствовал «Жизнь человека», как сильный удар по иллюзиям индивидуального счастья. Вместе с тем я задавал себе вопрос, не думает ли Л. Андреев распространить свою критику жизни человека на жизнь человечества. Многое заставляло меня думать, что это так. Но подобное распространение, превращающее относительный пессимизм, разрушающий индивидуалистический самообман, в пессимизм абсолютный, я не находил законным. [45]
45
См. мои статьи «Новые драмы» в журнале «Вестник жизни» за 1908 г. Статьи эти будут напечатаны в ближайшем моем сборнике 7 .
«Елеазар», написанный, если я не ошибаюсь, до «Жизни человека» 8 , но прочитанный мною после, содержит в себе прямой ответ на мой вопрос. В фигуре Августа Андреев создал человека, живущего историческими горизонтами, героя вида, максимально живого человека. И, в конце концов, встреча его с вестником смерти — Лазарем — кончается внутренним надломом этого титана жизни. Только дети не боятся Лазаря. Но они ведь еще не люди. «Елеазар» — превосходный образчик у-укающей литературы. Это страх смерти в чистейшем его виде, «у-у-у» на самых высоких, сердце надрывающих нотах.
Что касается обобщения страха смерти на людей «видового» исторического типа, то об этом, то есть об отрицательной и слабой стороне рассказа, я здесь говорить не буду. Отсылаю читателя к моим доводам в статье «Новые драмы». Но «Елеазар» как символ негодного для жизни, хотя и воскресшего, имеет свою любопытную и поучительную сторону. Мне вспоминается дивно-красивый сон странного и высокоправдивого немецкого поэта Рихарда Демеля. Сожалею, что у меня нет его под руками и что вместо перевода этого великолепного стихотворения я должен только изложить его.
Снится поэту, что он стоит в нише торжественного собора. С круглого купола льется рассеянный свет. В нишах между разноцветными колоннами стоят беломраморные статуи людей, мужчин и женщин. И сам поэт — неподвижная статуя, однако мыслящая и чувствующая. И чувствует бедная эта статуя человеческая, что руки ее безобразны, измозолены, покрыты трещинами, похожи на крабов; что грудь ее впалая, костлявая, спина изогнута дугой; лицо обезображено морщинами, наростами, прыщами; голова облезла. Жалкое изваяние, полное реализма, — горькое изображение человека, раздавленного трудом, заботами, нищетой и детищем ее — пьянством. А посередине собора стоит гроб, прозрачный, словно изо льда. В гробу покоится Христос — бледный, милый, мертвый… Нет, не мертвый. Вот раскрылись его губы, шевельнулась рука. И открылись прекрасные голубые глаза. Открылись — и стало чудно светло в храме, словно весь он наполнился голубыми, живыми лучами. Христос встал, и тогда полилась откуда-то музыка, нежная и торжественная, радостная и трепетная. И подошел Христос к первой паре мраморных изваяний, и они ожили и сошли, прекрасные и молодые, со своих пьедесталов, обнялись, поцеловались и пошли вслед за Христом. И стал он обходить весь храм. И сходили дивные фигуры, переплетались, шли за ним, пели. Все громче была их песня, все длиннее вереница оживленных. И вот стоит Христос у ниши поэта. Рвется к нему бедное сердце. И вместе так страшно стыдно, больно, печально. Ну зачем же ему жизнь, ему — уроду, илоту, калеке?
Долго смотрел Христос на статую. На голубых глазах его показались слезы, и он сказал среди умолкшего хора: «Не пришел еще час твой».
Но не прав Демель. Быстро выпрямится стан пролетария, когда пробьет час, когда мы, мертвые, пробудимся 9 . Но вот для буржуазии — что такое воскресение? Для Рубека это была— новая смерть. И я бы заменил в чудесной поэме Демеля его изваяние — статуей того господина не без вздутия под хорошо пошитым жилетом, но с пустым сердцем и головой, того господина, который теперь хочет во что бы то ни стало «свободы», да еще вдобавок и личного бессмертия.
Вот уж подлинно не понимаю, на что ему вечная жизнь, когда он и временной не умеет распорядиться, а ноет и скулит. Не будь страха смерти — чем бы стала жить его литература и философия? Вечность! Шутка сказать: неужели он убил бы вечность тем, чем убивает краткий миг земного бытия: развратцем, винтом, делишками, заботишками, почитыванием, пописыванием? Скукой веет даже от их «вдохновенных» мечтаний о вечности. Надо ли, стоит ли воскрешать вас, бедные Лазари? Во имя чего вы станете строить, творить, когда вы не можете выдумать идеала выше все той же вечной жизни да той же свободы творчества?
Интересным показателем различия мировоззрений отдельных социальных групп является недавний реферат г. Бердяева о Розанове, вращавшийся вокруг тех же вопросов смерти и бессмертия 10 .
Не так давно я посвятил Розанову этюд 11 , в котором, если не ошибаюсь, первый указал на существенно мещанскую подоплеку неожиданно антихристианской философии этого господина. Мещанин, торговый, промышленный, деловой, экономический человек, по совершенному недоразумению оказался христианином. Любопытная задача проследить, как воевал мещанин с коммунистическими элементами этой люмпен-пролетарской религии. Отчасти я намечаю этот процесс в моей книге «Религия и социализм», подготовляемой мною к печати 12 .
Мещанин держится довольно крепко за христианство, потому что его удалось превратить в прекрасно сдерживающее средство для обездоленных. Ад и рай — это солидные устои общества.
Но христианство гнетет мещанина. Оно иррационализирует ему мир, оно беспокоит его своим резко отрицательным отношением к собственности, семье, заботам о завтрашнем дне. Беззаботный коммунист, да еще мечтатель и мистик — тип прямо противоположный положительному homo economicus. И Розанов прелюбопытно отразил процесс роста мещанского самосознания и протеста против «жизнеотрицающих» начал Евангелия. Ну, хорошо. Но ведь зато Евангелие обещает бессмертие. Да, утверждая в то же время, что верблюду легче пройти в игольное ушко, чем богатому в царство небесное. Покорно благодарю. Кроме того, Евангелие метко говорит: «Где сокровище твое, там и душа твоя», и Розанов недаром так умиленно и умилительно зовет на «теплую, теплую нашу землю», ибо сокровища мещанина здесь и остаются здесь. Помните в «Жиль Блазе» 13 — как герой романа находит надпись: «Здесь погребена душа Гарсия». Он уверенно копает и находит шкатулку с деньгами. Душа наших Гарсия и Гарсия всех времен в шкатулке. Ее бессмертие в то же время, в строгих пределах индивидуализма и личной собственности, надо было обеспечить, и оно, это бессмертие, нашло свое обеспечение в семье, как понимает ее римское право: законнорожденные дети — наследники. Этот устой мещанского, мелкособственнического общества: мои дети наследники — Розанов и противопоставил туманной, неверной и опасной перспективе христианской загробной жизни под поэтическим названием — «розовое бессмертие».