ЖАНРЫ

Шрифт:

Блок развернул в момент физической смерти своего класса максимум революционности, на которую было способно дворянское сознание. Этот максимум оказался достаточным, чтобы произвести несколько блестящих, интересных, хотя и неясных, смешанных художественных произведений, но он оставил, тем не менее, Блока у порога подлинной революции недоуменным, непонимающим, выключенным из ее подлинного марша, музыкальность которого потому не была им понята, что в ней уже звучали черты великой и разумной организованности, то есть духа, совершенно чуждого прошлому, к которому Блок был прикован всей своей природой.

Судьбы русской литературы *

Товарищи! Различные русские и иностранные исследователи нашей литературы единогласно отмечали одну ее выдающуюся черту, а именно — насыщенность русской литературы идеей, ее учительность. Русский писатель почти всегда старался своим литературным произведением воздействовать на психику читателей в определенном направлении, в направлении благородном, положительном, прогрессивном — словом, толкнуть душу читателя на некоторое благо, как понимал его писатель. Конечно, это благо разными писателями могло пониматься различно. Можно, однако, представить себе беллетриста, художника слова, который вовсе не думает воспитывать никакой души, вовсе не думает воздействовать на общество, а который попросту производит художественное произведение как таковое, то есть произведение, могущее доставить читателю удовольствие. Это удовольствие может быть поверхностным развлечением от скуки, обыкновенным и очень интенсивным, высокохудожественным наслаждением, но все же если вы спросите себя, прочитавши такого писателя, что вынесено вами из этого произведения положительного в этическом или общественном смысле, то вы на это, может быть, никак не сумеете ответить.

Итак, обыкновенно говорится, что русская литература, в отличие от всех других литератур, выделяется некоторой глубиной, учительством, постоянным уклоном в эту сторону, хотя, конечно, нельзя попросту сказать так, что русская литература целиком была занята таким учительством, а в других литературах его вовсе не было: его гораздо больше в России, больше таких произведений, больше таких писателей. Это верно.

Чем объясняется такого рода публицистичность, пророческий дух нашей литературы?

Он объясняется тем, что пророчествовать и пропагандировать как-нибудь иначе у нас почти никогда не было возможно. Так что эта положительная черта, этот ореол, который имеется вокруг нашей русской литературы, в сущности говоря, был как бы бедой русской литературы или происходил, по крайней мере, от несомненной беды. Конечно, это так. Потому что у других великих народов (возьмем, например, немецких классиков: Шиллера, Гёте и т. д.) мы можем видеть такого же рода периоды, когда беллетристика наряду с философией была, несомненно, колоссальной культурной силой, творившей не только положительные в эстетическом смысле образы, но и дававшей народу его мудрость. Если мы спросим себя, почему, например, в такой период в Германии, вместо бурного развития политической мысли и политического действия, как это было во Франции, — имел место великий расцвет искусства слова, литературы, то мы должны будем дать тот же самый ответ: во Франции все плотины были сломаны и все талантливейшие сыны французского народа бросились в прямую борьбу — разрушать свои цепи и созидать новую жизнь; а в Германии это было невозможно, невозможно было даже в форме литературного призыва, как это было до революции во Франции в течение всего XVIII века во времена Дидро, Вольтера и др. В Германии нужно было, чтобы внутренний клокочущий протест против унизительных политических условий жизни, для того, чтобы проявить себя вовне, надел на себя маску искусства, говорил, так сказать, аллегорически, заковал себя в басню, в притчу; выражать прямо протест не разрешалось.

Однако было бы, конечно, в высшей степени поверхностным, если бы мы, только с этой стороны оценивая русскую литературу, сказали бы так: поскольку русским людям во все времена, когда они просыпались и с негодованием осматривались вокруг себя, хотелось крикнуть свои проклятья и призывы, а это делать воспрещалось, постольку эти проклятья и призывы они одевали в музыку, старались выразить их эстетически, отводя русло своих чувств и мыслей в этот поток беллетристики. Нельзя, таким образом, просто сказать, ибо далеко не все русские писатели были в душе революционерами, публицистами, пророками, которые поневоле становились художниками. Нет, многие из них были, несомненно, художниками и хотели именно устремиться только к искусству. Их интересовала только формальная, практическая задача — выразить не по шаблону общечеловеческого характера ценности, а говорить о любви, о смерти, о природе, о вещах, которые не связаны непосредственно с общественностью и понятиями об общественном благе и зле. Были и такие писатели, но они почти совершенно не могли отдаться этой своей чисто художественной задаче. Они оказались отравленными учительством, потому что те слои уже проснувшегося русского народа — дворянство, разночинная интеллигенция и более широкие слои русского народа, которые составляли читающую публику — так жадно требовали от писателей указаний, как жить, как избыть тот мрак, который царил вокруг, как заглушить страдания, которые в каждом живом проснувшемся существе возбуждала окружающая ужасная обстановка, так настойчиво требовали этого от писателя, что он не мог отказаться от этого требования. Вот почему в России как бы неразрывно переплелись, смешались между собой эти два типа общественного деятеля: общественного учителя и чистого художника, певца чистых звуков, творца художественных образов. Они перемешались в некоторые эпохи так, что трудно было различить, где кончается один тип и где начинается другой. Были писатели с эстетическим уклоном, но захваченные и перенесенные вперед по другому пути потоком страстей и воли, сдерживаемым вековыми оковами народа, и были другие, которые в лучшее время были бы просто политическими деятелями, но которым пришлось свою политическую энергию перековывать на художественные формы.

Конечно, и те и другие писатели воздействовали друг на друга, и в общем та амальгама, тот сплав, который получился, и был изумительной по своему характеру русской литературой.

Если бы это было иначе, если бы народ русский не был художественно даровит, если бы русское дворянство, русская интеллигенция были бы бездарны в художественном отношении, тогда одни были бы Эзопами, которые стремились бы провести чисто практические идеи; другие, в случае если бы они были лишены общественной совести, если бы за сердце их не хватало ужасное состояние их страны, сделались бы более или менее веселыми бардами и развлекателями, усладителями людей, жаждущих эстетических восторгов и, вследствие этого, может быть, сделались бы быстро устарелыми, пронеслись бы, быть может, над головами людей, практически и серьезно относящихся к жизни, остались бы, может быть, ценными, как ценна рюмка хорошего вина или веселый вальс, который мы от времени до времени можем прослушать не без удовольствия. Но ни того, ни другого не произошло. Вся эта амальгама в значительном размере оказалась чрезвычайно высоко художественной и чрезвычайно высоко идейной. Высота эта и идейная художественность объяснялась тем, что русский народ, народы русского языка, — это великий народ, очень многочисленный, переживший очень своеобразную и глубокую историю, кроме того, совершенно задушенный той политической формой, в которую отлилось его историческое существование. У нас из огромного количества сил наверх выбирается ничтожное количество людей. Для того, чтобы мужик при Екатерине мог быть ученым 1 , надо было быть Ломоносовым. Разумеется, иностранцев всегда поражает эта высота русских корифеев интеллигенции, потому что это избранные из многих, многих миллионов. Понятно поэтому качество тех, которые все-таки в этой дикой стране умели остаться живыми, развить свой талант, приобрести нужное образование, пробиться через все застенки цензуры, достигнуть слуха общества, — таких людей было, конечно, немного. Экзамен, который держало очень большое количество выходцев из разных слоев народа, был чрезвычайно строг. Название русского писателя получить было чрезвычайно трудно. Отсюда — эти художники-публицисты и публицисты-художники обыкновенно обладали более высоким в среднем талантом, чем такой же средний уровень у большинства других народов.

Недавно был у меня один из крупных современных писателей — я его называть не буду — и с большой тоской сказал мне:

«Всегда русская литература была отравлена, и сейчас она отравлена, а отравлена она отсутствием внутренней свободы».

Тут даже не так важны всякие цензурные цепи, хотя и против них он протестовал, а важно отсутствие внутренней свободы.

«Нам, писателям, хочется петь, как соловью, нам хочется дать от сердца то, что пред нами носится, а от нас требуют — учи да учи, скажи, что такое добро, что такое зло, служи таким-то высоким идеям и т. д. Мы этого вовсе не хотим. Мы просто певчие птички, и вот то, что вы на нас возлагаете бремя неудобоносимое, — это с вашей стороны жестоко, и мы предпочитали бы жить в таком „пространстве“, где таких вериг на нас не накладывали бы и мы могли бы служить „для звуков сладких и молитв“» 2 .

Это очень частая и очень настойчивая жалоба той части наших писателей, в которых эстет, в которых творец-художник преобладает решительно над гражданином.

В самом ли деле мы имеем перед собой такую картину в области русской литературы? Что случилось бы тогда, если бы русская литература «освободилась»? Что случилось бы с русской литературой, если бы в ту или другую эпоху тот гнет гкоторый на нее навалился, гнет самодержавный, отпал бы? Вы скажете, само собой разумеется, что публицисты при этом отошли бы в одну сторону и делали бы свое политическое дело, они вышли бы за пределы художественной литературы, а вот писатели настоящие, писатели-беллетристы, те, конечно, освободившись от этих требований учительства, стали бы творить чистое искусство, искусство для себя самого. Хорошо: искусство как таковое, искусство для искусства. Сама по себе фраза эта, довольно нелепая, означает — искусство, не удовлетворяющее никаким человеческим потребностям. А то, что не удовлетворяет никаким человеческим потребностям, вообще лишено всякого значения и заниматься им не стоит. Искусство для искусства, очевидно, должно значить удовлетворение таких потребностей, которые только одно искусство может удовлетворять, особых потребностей, ничем не связанных с другими сторонами жизни. Мы не будем отрицать, что у человека могут быть некоторые эстетические потребности, — может нравиться приятная музыка, приятное сочетание красок — без всякого отношения его к жизненным задачам. Но мы можем сказать так: такие потребности могут занимать большое место только у людей, у которых другого серьезного содержания в жизни нет или которые к этому другому серьезному содержанию в жизни относятся с известным презрением, с известным отвращением. Возьмите, например, типичного буржуа. Во-первых — этот буржуа богат, больших забот как будто у него нет. Если не он, то его дети — дочери и сыновья, зависящие от него паразиты, они уже совсем лишены каких бы то ни было забот, они живут обеспеченно, привольно, ни о чем серьезном не думая. Вот такого рода человек, паразитный человек, ничем серьезным в жизни не скрепленный, конечно, пуст. Эту пустоту он должен чем-нибудь заполнить. На первом месте является спорт — как чистый спорт. Даже не спорт для того, чтобы сделаться сильным, тем менее спорт, соединенный с трудовыми процессами, а чистый спорт, как времяпрепровождение, как удовлетворение тщеславия, как бессмысленная игра, или игра, скажем, картежная, на целые ночи — это подобие жизни и жизненной борьбы, которая, как выражаются иногда, прекрасно помогает «убить время», потому что время некуда девать уего надо убить. Тут искусство является на помощь, искусство дает чрезвычайно изящное, летучее и грациозное времяпрепровождение, убийство времени при самых внешне изящных, эстетических формах. У пустых людей, у паразитов эстетизм развивается невольно именно потому, что он, как паутина, своей тканью покрывает все это нежилое помещение, всю голову человека, в которой ни одной идеи не бродит и которая ни одной заботой не обременена; поэтому мы прямо можем сказать, что в чрезвычайно большей мере чистое искусство является товаром для сбыта пустым людям и паразитарным классам. Правда, у буржуа есть и серьезные задачи — он наживает, у него есть биржа, фабрика или какое-нибудь место службы, если это чиновник, маленький буржуа из бюрократии, но всю свою жизнь он ненавидит, она для него каторга, потому что дело, которое он делает, скверное, дело это скучное, бессовестное, сопряженное с неприятными столкновениями с другими людьми. Когда он приходит домой и снимает с себя свою прозодежду, какой-нибудь фрак или мундир, и надевает халат или идет в театр, что для него является также надеванием халата, он требует, чтобы ему дали отдых и чтобы в этом отдыхе не было ничего такого, что напоминало бы ему его жизнь, неприятные повседневные будни; поэтому он требует полной противоположности с обычной жизнью, и можно сказать, что отсюда также идет его пристрастие к чистому искусству.

Если мы представим себе буржуазное общество, с которого спадают самодержавные вериги, то сейчас же появится большое количество публики, которая спросит чистое искусство, искусство-развлечение, от самого мимолетного до самого эстетичного, и сейчас же появится и художник, который будет эту потребность удовлетворять. Славой его будут венчать, на щит его поднимут как драпировщика, как развлекателя, как духовного повара для этих паразитарных классов.

Но допустим, что общество освобождается на самом деле, по-марксистски, то есть не только снимает политические оковы и остается в оковах капитализма, но снимает с себя и капиталистические оковы. Мы видим перед собой социалистическое общество. Социалистическое общество на первых порах есть рабочее общество, рабоче-крестьянское общество. Может ли здесь появиться такое искусство? Можно сказать, что почти совершенно нет. Конечно, иногда может и рабочий и крестьянин захотеть посмотреть, например, пустенькую, веселую оперетку, но у него есть другие потребности, он настолько занят своей борьбой с природой, построением нового общества, тысячами вопросов технических, политических и этических, которые его обступают со всех сторон, что у него слишком мало места для чистого искусства, он серьезный человек, голова его полна идеями, и идеями, насыщенными страстностью, идеи у него переплетаются с чувствами целого, большого мира, яркого и могучего.

Это целый большой мир, яркий, в высшей степени могучий. Где тут могло бы быть место для чистого художника? Нет почти совершенно. Мало того, разве к своей практике такой человек может относиться с предубеждением и презрением? Разве когда он пойдет в театр, он будет говорить: «Теперь ты меня развлекай, я устал от этой революции»? Нет, он будет говорить то, что сказал один рабкор. Он сказал: «Рабочие ходят в театр не для того, чтобы развлекаться, а чтобы выйти из него лучшими, более сильными людьми». Вот самая хорошая формула. Этому искусству можно служить, и таково именно величайшее искусство, которое мы имеем в истории человечества, оно выковывалось сильным классом на предмет перековки своей классовой души, по тем человеческим типам и в том направлении, в каком данный класс желал его поднять. Но, не правда ли, пролетарский класс, перед которым перспективы необъятны и который кует общечеловеческую душу, потому что в том и заключается особенность этого класса, что его классовый человек — есть истинный человек, которого классовая победа — есть победа человечности, — такой человек более другого стремится эстетически, в своем искусстве выразить тенденцию к самовоспитанию, самовозвышению человека. Он будет осмеивать своих врагов или анализировать их типы или займется художественным самопознанием того, что таится в его душе, или ярким выражением идеала своего будущего и т. д. — до бесконечности.

Нашему писателю, жаждущему свободы, можно было бы сказать: «Вам потому кажется, что освобожденная литература есть литература для себя, есть собственно безыдейная литература, что вы — буржуазный писатель. Но вам не повезло. Сначала Россия была самодержавной, и самодержавие было очень большой силой в развитии русской интеллигенции и, в сущности говоря, настолько запустило когти в мозг и сердце интеллигенции, что интеллигенция застонала, в литературе переплелись мысли и стоны, вы в то время были не свободны. Потом в феврале вы освободились, а тут вас Октябрь нахлобучил, и свобода приобрела своеобразие пролетарского класса; этот класс, будучи свободным, ставит глубокие задачи, настолько идейные, что ему то самое искусство, о котором вы, буржуазные писатели, мечтаете, не нужно. Прежде вы видели самодержавного чиновника, который воспрещал свободное творчество, и потому искусство эзоповским языком протестовало, а теперь вы видите рабочие массы, которые говорят: „Да уйди ты с своим свободным искусством, с искусством для искусства, ты сам паразит и ненужный человек, поскольку ты не даешь мне нужного искусства. Мне нужно, чтобы искусство, это волшебное средство заражения человека человеком, заражало меня чем-то важным, что делает меня сильнее и лучше“. Вот почему мы можем сказать: классическая и народническая литература, которая благодаря самодержавию развивалась как идейно протестующая, оказывается чрезвычайно близкой к нашей боевой литературе, а то, что лежит посредине, некоторое количество свободных литераторов, некоторые эпохи, в которые идейное „отправление“ литературы ослабевало и выдвинулось лицо литературы для литературы, как раз от нас дальше всего.

Поделиться с друзьями: