ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако такая характеристика Некрасова была бы совершенно неполной. Самую большую глубину свою, самый заражающий лиризм свой, самую человечную ноту Некрасов почерпнул из личной муки совершенно особенного свойства, из внутреннего осложнения, выраженного в нем скрещиванием двух диаметрально чуждых друг другу классовых стихий.

Помещик сравнительно мало сказался в Некрасове, помещичество Некрасова дало ему только великолепное знание деревни, мстительную ненависть к крепостникам и проникающее в суть дела пренебрежение к поверхностному и гниловатому дворянскому либерализму.

Дело, однако, в том, что эпоха, в которую развернулся Некрасов, открывала две дороги: одну «в стан умирающих за великое дело любви», в стан борцов за еще туманный социализм, во всяком случае ярко враждебный буржуазно-эгоистическим тенденциям. Другой путь был как раз путь наживы, путь карьеры.

Ломавший крепостничество и быстро выросший капитал открывал возможности всякого рода спекуляции, всякого рода предприимчивости. Даже на литературу наложил он такого рода печать. Журнал, попавший «в жилу времени», мог приносить большой доход, мог выходить большим тиражом. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать» 7 , — и если продаешь не свою рукопись, а чужую и при этом во многих тысячах экземпляров, то дело может повернуться очень доходно.

В Некрасове сильно жил буржуа, побитый, конечно, интеллигентом. Буржуазное в Некрасове было отчасти и сильной его стороной. Он был делец, он был превосходный организатор литературного дела, сам себя не забывал, но и весьма недурно устраивал сотрудников своих журналов. Энергичная деловитость, которой он отличался, есть нечто симпатичное. Одно время Некрасова сильно упрекали в скупости, эксплуатации своих товарищей, в каких-то подозрительных аферах, но эти обвинения, по-видимому, отпали без остатка. Прочной осталась только несомненная черта делового человека, знавшего цену и труду и деньгам, настоящего «хозяина».

Не всегда типичному представителю буржуазии, в особенности в период первоначального накопления, свойственно также стремление широко пожить, окружить себя граничащим с роскошью комфортом и т. д. Но это стремление как бы вознаградить себя за скудные дни своей молодости было весьма присуще Некрасову. К этому прибавилась страсть к картельной игре, и здесь страстная натура Некрасова и его большие буржуазно-деляческие наклонности находили себе искусственное выражение. Сюда уходила часть его больших сил на мнимую борьбу и чередование проигрышей и выигрышей.

Вот эти черты — буржуазная предприимчивость, стремление к наживе, с одной стороны, а с другой стороны, расточительность — калечили в глазах самого Некрасова собственный его облик.

Не беда была бы, если бы он не мог преодолеть, скажем, некоторой обывательской робости и отправиться реально в лагерь борцов за «дело любви». Правда, Успенский, который как раз усматривал в интеллигенции два противоположных полюса— героический, «людей долга», и обывательский — «неплательщиков» 8 , — тосковал по поводу того, что не принимает непосредственного участия в революционной борьбе, и плохо поддавался утешениям друзей, что он-де своей литературной работой самым мощным образом содействует делу революционного движения. Некрасов, которого молодежь беззаветно любила, каждое стихотворение которого являлось центром внимания передовой общественности, мог бы, пожалуй, легко утешиться в том, что у него не хватает духу пойти в подпольные организации и рисковать всем своим существованием в борьбе с ненавистным режимом. Даже то обстоятельство, что подчас ему приходилось ради сохранения своих журналов внешним образом потакать врагу, преклоняться перед ним, легко могло сойти за необходимую военную хитрость. Но чего Некрасов не мог простить себе, это именно своей сладкой жизни, к которой неудержимо звала его его натура, именно тех больших денег, растрачиваемых или теряемых зря, именно того бесконечного количества часов, уходящих на угоду страстям, которые нельзя было назвать иначе, как мелкими, несвойственными сознательному гражданину страстишками. Революционер, выросший в Некрасове за время его полупролетарского существования и окрепший в общении с революционными друзьями, жестоко осуждал в нем буржуазные черты его натуры, а выросший из этого неудавшегося помещика буржуа со всеми его порочными наклонностями крепко сопротивлялся, не желал уступать, держался и за деньги, и за эгоистические, недостойные формы использования этих денег.

Не надо думать, что этот конфликт был поверхностен; напротив, он был чрезвычайно мучителен для Некрасова. Собственный образ жизни казался ему преступным, позорным, но разорвать его золоченые цепи, им самим созданные, он не мог. Отсюда вся полоса совершенно особенных покаянных произведений, величайшим из которых, быть может, останется навсегда «Рыцарь на час»; отсюда его крики о казни, какой нет мучительней и которой он сам себя предает; 9 отсюда ужаснейшая скорбь на смертном одре, когда Некрасов, замученный ужасной болезнью, страдал, однако, больше, чем от физического недуга, от угрызений совести. Некрасов, являясь поэтом гнева и мести, поэтом широкой любви к народу, поэтом живой, язвительной иронии, был вместе с тем поэтом великой внутренней душевной боли, как результата разлада, порожденного в нем моментом, в котором он жил, и одновременной принадлежностью его к двум мирам — интеллигентски-социалистическому и буржуазно-деловому.

Не надо удивляться, что Чернышевский послал Некрасову, умиравшему в муках, письмо, которое трудно читать без волнения 10 . Все помнят это письмо. Чернышевский послал Некрасову свой братский поцелуй. Он говорил ему, что все личные промахи или недостатки прощены ему за огромный подвиг его поэтического гражданского творчества; он говорил ему, что народ ценит его как своего величайшего поэта.

Пушкин понял в своем «Памятнике», чем может быть поэт долго любезен народу, но в этой отрасли гражданско-политической поэзии, непосредственно обороняющей одних и нападающей на других во имя торжества светлых начал жизни, Некрасов, конечно, далеко перерос Пушкина. Однако вправе ли был Чернышевский отпускать Некрасову его грехи, и не должны ли мы сейчас вместе с некоторыми современными ему критиками и биографами вновь поднимать камень против Некрасова или высказывать поверхностные суждения о его неискренности, так как нельзя-де левой рукой заниматься картежничеством, а правой — писать умильные стихи о бедствиях деревни?

Нет. Во-первых, мы, как и Чернышевский, должны строго различать личную жизнь от жизни общественной. Это не значит, чтобы мы должны были быть снисходительны к порокам личной жизни, — вовсе нет; это значит лишь, что Пушкин проводил истину и в другом своем знаменитом стихотворении, в котором старался установить место поэта в жизни 11 . Пока не требует поэта к его служению тот голос, который превращает его из обывателя в глашатая огромных истин, пока он не взошел на трибуну, с которой он будет говорить к миллионам людей, к целым поколениям, до тех пор он может быть чрезвычайно слаб, погружен «в заботы суетного света», до тех пор он может быть ничтожным человеком. Но надо помнить, что то явление, которое Пушкин определяет, как вдохновение, как зов какого-то божества, есть на самом деле момент переключения личности, после которого она становится исполнительницей социальных функций. Поэт ведь должен сказать нечто, что заинтересует многих и многих, он не может не отрешиться от мелочного в себе, он как бы отмывается от всего этого праха, прежде чем предстать перед тысячеоким своим слушателем. Так это было и с Некрасовым. И Некрасов как общественное явление, Некрасов как организованный голос, как рупор того, что делалось в лучшей части современной ему общественности, остается ценным, независимо от того, что делал в свой будничный день Некрасов-обыватель.

Но этого мало. Ведь свой внутренний разлад Некрасов сделал предметом своей поэзии, он сделал его новой социальной ценностью. В чем суть некрасовской тоски? В разладе с революцией его времени. Разлад этот, однако, испытывается Некрасовым именно как личный его грех, как недостойность его войти в самое сердце его эпохи.

Разлад отдельной личности с революцией, то есть с величайшим подъемом критики существующего и творчеством нового, вообще вещь не редкая, в особенности для индивидуальностей, которые по классовому своему происхождению не принадлежат к группам, являющимся главными носителями революции. Возможно такое ощущение — одновременно колоссального притяжения и внутренней отчужденности от стремительного потока революционных событий. Но в том-то и дело, что Некрасов производил на свет раздирающую трагическую музыку самобичевания по поводу неумения своего побороть этот внутренний разлад.

Мы и в настоящее время наталкиваемся на такого рода явления и даже на попытки отдельных индивидуальностей или групп, которые выразителями таких индивидуальностей являются, выразить в публицистических статьях или в художественной литературе этот факт отчуждения своего от основного явления эпохи. Самоубийство Есенина кое-кто старался истолковать именно как результат такого отчуждения, но не по-некрасовски, не как самоказнь за неумение свое полностью, безоговорочно и плодотворно войти в творческое русло своего времени, а как свидетельство какого-то преимущества личности над слишком-де узкой, малокультурной эпохой, целиком ушедшей в политическую борьбу. Самоубийство Есенина осталось не совсем выясненным, и мне лично кажется, что у самого Есенина чисто некрасовский момент отчаяния, стыда за себя перед лицом глубоко почитаемой, но непонятной или недоступной революции, был налицо. Но есенинцы постарались извратить здесь все взаимоотношения и, напротив, бросить тень на революцию, как якобы слишком сухую и негостеприимную для исключительно даровитых натур. Мотив такого эгоистического противопоставления себя революции — с целью ли художественно ее преодолеть или же с целью оправдать свое нытье и разложение — звучит порою достаточно назойливо в наше время.

Вот тут-то и выясняется для нас новая ценность поэзии Некрасова.

И вдумайтесь только, и сравните слабые зачатки, первые проблески революционных попыток во времена Некрасова, с одной стороны, и огромность талантливой личности поэта, с другой, — и в наше время мировой, победоносной, всеобъемлющей, открывающей гигантские перспективы всестороннего творчества революции, с одной стороны, и, в большинстве случаев, прямо-таки микроскопической индивидуальности на высоких каблуках самомнения — с другой.

Поделиться с друзьями: