Том 1. Русская литература
Шрифт:
Таким образом, в Толстом кипела огромная борьба между голосом зоологическим, который в нем, крупном даровитом животном, требовал утоления своих похотей, и голосом, предостерегавшим от греха. Все сочинения Толстого, в том или другом виде, проникнуты этой борьбой. Чем сильнее говорили в нем самом его страсти, тем талантливей распинал он их в своих произведениях. Возьмете ли вы его ранние произведения, как «Юность» или «Казаки», или такое зрелое великое произведение, как «Анна Каренина», вы всюду увидите, как аскетические идеи старается он поднять над голосом живой страсти. Но именно то обстоятельство, что голос этих страстей был ему в высшей степени понятен, что он, как выразился о нем Чернышевский, «видел все тайны внутренних психологических движений» 2 , именно поэтому в нем борьба яростного индивидуального инстинкта и инстинкта социального, хотя и искаженного в виде идеи праведности, приобрели такую значительность, которая приковывала к нему внимание миллионов читателей.
Надо упомянуть еще об одном мотиве, который, пожалуй, был сильнее предыдущего, но с ним сливался. Этот мотив — страх смерти. Яркость, пышность, могучая стремительность жизни гениального Толстого делали для него существование бесконечно милым. Сила его разума, борение его совести, все это необыкновенное разнообразие внутренних переживаний крепким образом связывали его с личностью, с бытом. Огромное «я» Толстого заставляло, конечно, любить себя, дорожить собою. Толстой беспрестанно возвращается к картинам смерти, с любовью описывает такую смерть, в которой человек без страданий расстается с жизнью, и презрительно отмечает цепляние за жизнь, которое свойственно как раз привилегированным и интеллигентным людям, в отличие от спокойствия перед последним часом, какое сохраняет крестьянин.
Но Толстой не мог так просто обратить себя в крестьянина, равнодушно относящегося к собственной жизни и смерти. Наоборот, сила индивидуальности в нем делала ему смерть невообразимо страшной. Отсюда поиски бессмертия. Попросту поверить поповскому Христу Толстой не мог, для этого он был слишком образован и слишком интересовался подлинным разрешением вопроса о бессмертии — честным ответом, а не обманом.
Однако в конце концов он все-таки удовлетворился обманом. Он постарался остановиться на таком выводе: смертно в человеке все эгоистическое, все, что привязывает его к внешнему, преходящему миру. Так учили, говорит Толстой, великие учителя вроде Будды, Христа и т. д. Наоборот, то, что имеется в человеке, за вычетом эгоизма, — его высший разум, его всеобъемлющая любовь, — это бессмертно. Вот эту-то сторону, которая является искрой бессмертного божества, нужно развивать, ею нужно жить, в нее нужно уходить.
Эта манера замкнуться в себя, найти в своей личности что-то, отрешенное от действительности, и провозгласить его бессмертным в высшей степени свойственна азиатским культурам. Мы не можем входить сейчас в рассмотрение причин, почему Азия развернула эти устремленные к покою, так называемые квиетические учения. Причины, однако, такого выхода из жизни не через борьбу, не через организацию окружающего, а через отступление в мнимые недра собственной души, довольно ясны. И вот Толстой оказался в данном случае пленником азиатской мысли. Чему же удивляться? Ему казалось, что это спасает какую-то сущность его «я», лучшее в нем, от смерти. Мы знаем, что многие ученые Запада, вроде Пастера или даже Дарвина, ухитрились сохранять кусок азиатской мудрости, странным образом вплавленной в их научное миросозерцание. Причина этому все тот же индивидуализм современной жизни, делающий своей жертвой в особенности крупные личности. Только став подлинным коллективистом, не искусственного, не мистического, не азиатского порядка, а порядка истинно европейского, научного, пролетарского, только научившись чувствовать себя моментом волны в общем, всемирном историческом диалектическом процессе, можно превратить свою индивидуальную жизнь в вечную, сделав ее разумной точкой гигантского, обнимающего все личности, процесса жизни. Но на такую высоту поднимает своих адептов, своих сочленов только пролетариат. Крестьянство и мещанство, равно как и барство, сделать этого не могут. У них человек-индивидуалист либо остается в ужасе перед смертью, которая все кончает, на которую нет никакого ответа, что погружает в бездонный пессимизм, либо ищет спасения в той или другой мистике.
Если вы подведете итоги всему, что сказано в этой статье, вы увидите, что и социальный мотив, который приковал Толстого к крестьянству, ненависть к буржуазии и его личные моральные искания правды, и его страх смерти, заставлявший его возвеличить в качестве бессмертных частей личности разум и совесть, — все это сливалось в некоторое цельное единство. Могучая жизненная сила, огромный литературный талант придали всему этому настоящее величие.
Можно ли при таких условиях проходить мимо Толстого, можно ли отмахиваться от него, можно ли попросту зачислить его в ряды реакционеров? Это значило бы не только отступить от той линии понимания Толстого, которую преподавал нам Ленин, но это значило бы вообще замкнуться в какой-то узкий круг. Это было бы непонимание того, что мы, живой класс, живая партия, обязаны откликнуться нашей оценкой на все крупные явления культуры, получать от них должные уроки.
Но можно ли при этих условиях принять Толстого и толстовство? Можно ли отметить произведения Толстого положительным знаком?
Нет, конечно, ни в каком случае. Враг буржуазии, он является и врагом пролетариата. Он мешает пролетариату в его деле прямой борьбы с буржуазией. В этой прямой борьбе пролетариат нуждается в помощи крестьянской массы и трудовой интеллигенции. А между тем Толстой даже из гроба тщится быть вождем крестьянства и трудовой интеллигенции.
Напрасно некоторые товарищи закрывают глаза на то, что Толстой есть идеолог крестьянства и его руководитель. Неверно утверждение, что Толстой выражал идеи крестьянства или известной его части и только в короткий промежуток времени. Для того, чтобы говорить так, надо закрыть глаза на гигантское развитие сект, в том числе и евангелической секты. В настоящее время надо помнить, что существует очень большой слой крестьянства, который перерос православие, но отнюдь не дорос еще до материализма. Этот слой радуется победе над самодержавием, но мечтает о крепком индивидуальном хозяйстве и рад благословить его всякой благодатью толстовско-мужицкой морали. Этот слой или прямо и непосредственно исповедует свое обожание к Толстому, или находится на пути к тому, чтобы обрести в Толстом, как это было с духоборами, своего-главного учителя. Так же точно относится к толстовству и трудовая интеллигенция. Некоммунистическая ее часть в очень значительной мере является либо более или менее толстовствующей, либо, во всяком случае, готова выставить толстовство как свой щит против коммунизма. Причина этому, конечно, в индивидуализме и мещанско-обывательском пацифизме значительной части этой интеллигенции.
Вот почему надо сказать, что Толстой, являясь великим человеком, великим писателем, великим критиком общественной неправды, помощью которого во всех этих отношениях мы отнюдь не хотим пренебрегать, является в то же время нашим соперником, а поэтому и нашим врагом на арене революционной борьбы за социализм.
Чем может быть А.П. Чехов для нас *
Переоценка культурных ценностей, доставшихся нам от прошлого, — процесс в высшей степени сложный и ответственный. По существу, мы сейчас можем производить его только, во-первых, урывками, а во-вторых, в порядке совершенно предварительном.
Почему урывками? Да просто потому, что мы не имеем еще времени и достаточной свободы для того, чтобы вплотную заняться вопросами культуры.
Очевидно, между нынешними нашими завоеваниями и тем счастливым временем, когда мы будем строить верхние этажи этого нашего культурного здания, лежит еще бурная эпоха европейских и мировых потрясений. Вот почему в течение довольно долгого времени вопросы искусства, а вместе с тем и наиболее тонкие (по-моему, и самые важные) вопросы быта, могут интересовать нас сейчас урывками.
Это не значит, конечно, чтобы ими не следовало интересоваться. Наоборот, всякий человек хочет жить более или менее полной жизнью. Недаром Герцен с таким ужасом отвергал служение одних поколений другим и упрекал сторонников идеи прогресса в стремлении целое поколение сделать навозом для более счастливых потомков. Нет, конечно, если мы революционеры с совершенной убежденностью и не только как исторический фатализм, а как нашу собственную волю принимаем это самоотвержение боевых поколений для будущих счастливых граждан социалистического общества, — то, конечно, в значительной степени потому, что мы вовсе не считаем существованием навоза борьбу и строительное творчество в первые годы революционных потрясений. Мы прекрасно знаем, что жертва революционера (относится это к личности или к массам) не есть только жертва, что это есть также захватывающий подвиг, что это порывы вольной энергии, что это не есть месть рабовладельцам, что это вместе с тем и предвкушение грядущей победы через осознание целого ряда частных побед и т. д. и т. п.
Не только жизнь революционера, отдавшего все свои годы предварительной борьбе и не желавшего войти в обетованную землю, не есть жизнь бесцельная и навозная, но, наоборот, самым тонким мыслителям и поэтам приходила в голову мысль, не позавидуют ли жители обетованной земли тем своим предкам, жизнь которых наполнена была бурями первых схваток и начального строительства? Конечно, чем больше социальная красота, скажем, гражданской войны осознается людьми более или менее в песнях, в спектаклях, в празднествах и т. д., тем менее жертва становится унылым делом долга, как часто воспринимали ее народники, тем более она становится добровольным подвигом и воспринимается с энтузиазмом и восторгом.
И то, что верно для сменяющих друг друга поколений, верно и для различных эпох жизни того же поколения.
Быть может, мы будем настолько счастливы, что те из нас, кто еще не стар, доживет до счастливых времен полной победы и мирного культурного строительства. До него, во всяком случае, доживут те из нас, кто молод. Но вытекает ли из этого, что мы должны все празднования оставлять для тех времен, а сами обрекать себя исключительно на будни? Конечно, нисколько не вытекает. В самом деле, если эти будни наша жизнь боевая, то какие же это будни? Это, наоборот, самое яркое проявление человеческой энергии! Тут можно сказать: чем больше осознается все величие той войны, в которой ты участвуешь как рядовой, тем больше чувствуешь ты и слиянность свою с целым. Отсюда потребность армии в маршах, в парадах, в орденах, в знаменах и т. д. Если же это будни торгово-промышленного порядка, вроде тех, которые воцарились с приходом нэпа, то, во-первых, тут более, чем когда-нибудь, нужно бороться с невольным омещаненьем даже отдельных революционеров, а во-вторых, тут уже создается некоторый досуг для того, чтобы начать развертывать украшающие, суммирующие, поднимающие человека стороны быта.