Том 10. Господа «ташкентцы». Дневник провинциала
Шрифт:
Но председатель уже не смеется и не подмигивает; напротив, он негодует, он весь бледен от гнева. В ответе моем он видит не результат моей житейской прозорливости, а почти что преступление. Он даже жалеет, что тут примешалось умственное расстройство, которое волей-неволей он должен принять во внимание в качестве смягчающего обстоятельства.
Весь в поту от охватившего его волнения он быстро вскакивает с места и громовым голосом возглашает:
— Признать этого негодяя сумасшедшим навсегда! Лечить его! Посадить его на цепь! Надеть на него горячешную рубашку! Лить ему на темя холодную воду! и никогда не представлять никуда для переосвидетельствования!
Вот приговор, которого я должен был ожидать за то, что не довольствовался календарным здравомыслием, но прозревал! Весьма естественно, что подобная перспектива не могла не умерить мою строптивость. Я весь был во власти главного доктора больницы. Он мог написать обо мне что хотел в наблюдательном журнале, и он же как хотел руководил допросом при свидетельстве. Поэтому всякий протест против помещения моего в больницу не только был бесполезен, но даже мог рассердить его и косвенным образом послужить к отягощению моей участи. Сообразив все это, я решился смириться.
Как только стихло впечатление, произведенное моею утреннею выходкой [732] , я подошел к доктору и, приняв на себя личину смирения, сказал ему:
— Доктор! я вижу, что упорство, с которым я отрицал свое умопомешательство, принесло вам очень много огорчений, а для меня осталось без малейшей пользы. Теперь я решился больше не огорчать вас. Я болен и сознаюсь в этом.
Сознание это приятно изумило его. На минуту, однако ж, он как бы усумнился и пытливо взглянул мне в лицо. Но на лице моем было столько искреннего раскаяния, что самый придирчивый скептицизм счел бы себя обезоруженным.
732
Выходка эта заключалась в страшном крике, который поднял «провинциял», вследствие виденного им сна. ( Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)
— Очень рад! — отвечал он, — рад и за себя и за вас, потому что, как я уже имел честь однажды объяснить вам, успех нашего лечения во многом зависит от того, обладает ли пациент сознанием своей болезни или не обладает им. Вы сознаете себя помешанным — это уже признак! Да-с, это очень-очень хороший признак, с которым я от всей души поздравляю вас!
— Об одном только я попросил <бы> вас, доктор… Я публицист и… пенкосниматель! Я не могу обойтись без того, чтоб не написать хотя одну передовую статью в день! Если я буду лишен этого утешения — я непременно впаду в уныние!
— Вот это-то и есть именно та вещь, которой я ни под каким видом допустить не соглашусь. Ни читать, ни писать. Да и неужели вам не надоело это пенкоснимательство! Слушайте! когда вы выздоровеете, я дам вам сочинение доктора Тиссота по этому предмету — вы увидите, до чего может довести эта изнурительная страсть! * Верьте мне, что это именно она погубила вас. На днях я прочитал в «Старейшей Всероссийской Пенкоснимательнице» вашу статью… помните, ту, которая трактует об удлинении цепей мировых судей… скажите, пожалуйста, для чего вы начали ее словами: «Постараемся представить себе, какой ход приняла бы всемирная история, если б Западная Римская империя не пала под ударами варваров»?
— Помилуйте, доктор, ведь это эрудиция?
— Извините меня, а по-моему, это просто бездельничество. Но пусть это будет эрудиция: спрашиваю вас, какая масса умственного напряжения была необходима, чтоб от Западной Римской империи перейти к значкам мировых судей?
— Формально никакой. Повторяю: это эрудиция — и больше ничего.
— Гм… стало быть, у вас есть нечто вроде складочного магазина, из которого…
— Так точно, доктор. Я каждый день хожу в этот магазин, отыскиваю в нем факт или даже фразу и приурочиваю к ним современность. В тот самый день, когда я очутился здесь, у меня уже скомпоновалась в голове целая статья, которая должна была начаться так: «Постараемся представить себе, что Вашингтон действовал не в Америке, а где-нибудь у нас, например, в качестве председателя Новосильской земской управы»… И поверьте, что я свел бы концы с концами без всякого умственного напряжения!
— Гм… если это так легко… но нет! все, кроме этого! Повторяю вам: нет вещи более изнурительной, как пенкоснимательство, и в вашем положении…
— Но что же я буду делать, доктор? ведь я пропаду со скуки!
— Не пропадете. Здесь всякий из ваших товарищей — такая живая книга, читая которую вы, незаметно для самого себя, забудете и про Западную Римскую империю в применении к значкам мировых судей, и про Вашингтона в применении к Новосильской земской управе. Вон видите, в углу сидит субъект в синем вицмундире, который делает рукою движение, как будто закупоривает? Это педагог. У него имеется целый педагогический план, ближайшая цель которого — истребление идей * . Не одних только «вредных» идей, а идей вообще. Он пробовал даже применить этот план в одном из здешних воспитательных заведений, но задача оказалась до того грандиозною, что он первый пал под ее тяжестью и очутился в числе моих пациентов. Товарищи по больнице его недолюбливают и боятся: он слишком беспощаден, слишком логичен в своем помешательстве. Один только господин Поцелуев не только не боится его, но смеется над ним и называет не иначе, как старым, изъеденным молью треухом. И что всего замечательнее, педагог не только не обижается этим, но говорит, указывая на вашего племянника: вот мой идеал! вот чем, по моему плану, должно бы быть всемолодое поколение!
Действительно, в углу комнаты сидел небольшой и до крайности мизерный человечек, который проворно делал руками загадочные движения, как будто закупоривал ими какой-то воображаемый сосуд. Закупорит один сосуд — и отбросит в сторону, потом примется закупоривать другой сосуд — и опять отбросит. И в то же время другою рукою шарит в воздухе около себя, как будто ищет, не спряталось ли где-нибудь еще что-нибудь, что можно было бы закупорить. По наружности этого субъекта нельзя было определить его лета. Лицо у него было старческое, дряблое, усталое, но глаза молодые, которые так и бегали по всему пространству комнаты.
— Господин Елеонский! потрудитесь пожаловать к нам! — обратился к нему доктор.
Человечек встал как встрепанный и, повиливая спиною, мелкими шажками подбежал к нам.
— Ну-с, много сегодня закупорили молодых людей!
— Понемножку, господин доктор! понемножку — хе-хе! по мере слабых моих сил! — отвечал Елеонский необыкновенно мягким, почти женским голосом, от которого, несмотря на его мягкость, меня подрал по коже мороз. — Я-то свое дело делаю, — вот другие-то плохо содействуют! Один за всех-с!
— Ну, вы и без помощников выполните свою задачу! А покуда оставьте-ка на время ваши занятия да расскажите господину «провинциялу», в чем заключается ваш педагогический план * .
— Хе-хе! это насчет мальчиков-с? Извольте, сударь, извольте!
И прежде нежели я мог произнести слово, доктор удалился, оставив меня в жертву этому странному существу.
С раннего утра в больнице царствует загадочное движение. Сумасшедшие в агитации перебегают от одного к другому и о чем-то таинственно между собой шепчутся. В качестве новичка я остаюсь в стороне от общего движения, но, по долетающим до меня отрывочным фразам, довольно легко догадываюсь, что движение это имеет политический характер и что в больнице готовится что-то вроде бунта. По-видимому, самый бунт уже решен в принципе, но существуют подробности, которые производят в мире умалишенных раскол. Консерваторы требуют, чтоб о бунте был предупрежден доктор, либералы, напротив того, настаивают, чтоб затея была выполнена без дозволения. По обычаю всех политических партий противники горячатся, обмениваются ругательствами и упрекают друг друга в измене.
733
Вариант второй. — Ред.
— Уж если бунтовать, так бунтовать без позволения! иначе, какой же это будет бунт! — говорят либералы.
— Бунтовать без позволения — значит показывать кукиш в кармане, — возражают консерваторы, — как вы ни вертитесь, а это единственная форма бунта без позволения, которая нам доступна. Но скажите по совести: разве это бунт?
— Позвольте-с. Что мы не можем бунтовать иначе, как показывая кукиш в кармане, — это так. Но это печальное требование времени — и ничего больше. Это скудная форма современного [русского] бунта, которая, однако ж, отнюдь не предрешает вопроса о форме и содержании бунтов в будущем. Тогда как, вводя элемент позволения, вы прямо уничтожаете самую сущность бунта, вы, так сказать, самое слово «бунт» вычеркиваете из лексикона!